Электронная библиотека диссертаций и авторефератов России
dslib.net
Библиотека диссертаций
Навигация
Каталог диссертаций России
Англоязычные диссертации
Диссертации бесплатно
Предстоящие защиты
Рецензии на автореферат
Отчисления авторам
Мой кабинет
Заказы: забрать, оплатить
Мой личный счет
Мой профиль
Мой авторский профиль
Подписки на рассылки



расширенный поиск

Роман Ф.М. Достоевского "Идиот" Поэтика, контекст Ермилова Галина Георгиевна

Роман Ф.М. Достоевского
<
Роман Ф.М. Достоевского Роман Ф.М. Достоевского Роман Ф.М. Достоевского Роман Ф.М. Достоевского Роман Ф.М. Достоевского Роман Ф.М. Достоевского Роман Ф.М. Достоевского Роман Ф.М. Достоевского Роман Ф.М. Достоевского Роман Ф.М. Достоевского Роман Ф.М. Достоевского Роман Ф.М. Достоевского
>

Данный автореферат диссертации должен поступить в библиотеки в ближайшее время
Уведомить о поступлении

Диссертация - 480 руб., доставка 10 минут, круглосуточно, без выходных и праздников

Автореферат - 240 руб., доставка 1-3 часа, с 10-19 (Московское время), кроме воскресенья

Ермилова Галина Георгиевна. Роман Ф.М. Достоевского "Идиот" Поэтика, контекст : Поэтика, контекст Иваново, 1999 300 c. : ил РГБ ОД 71:0-10/110

Содержание к диссертации

Введение

Глава 1. Христология Достоевского 31

Глава 2. Рыцарский сюжет в "Идиоте". Пушкинский контекст 56

Глава 3. Христианская эзотерика. "Неисследимый" сюжет "Идиота" 85

CLASS Глава 4. Восстановление падшего Слова, или о "филологичности" "Идиота" 14 CLASS 9

Глава 5. "Идиот" - в метароманном контексте 187

Заключение 238

Примечания 242

Введение к работе

ГС. Померанц в одной из своих последних работ написал: "...мы никогда не сможем сказать, что знаем Достоевского. Мы только узнаем его" . Кажется, это единственная истина, которую разделяют все, кому дорого творчество писателя.

Углубление в Достоевского, в художественную метафизику его творчества (именно в этом позитивный итог исследовательских усилий последнего десятилетия) не только не сняло ранее возникших противоречий, но обнажило новые, тревожащие исследовательскую мысль.

В известной мере, это общий закон: время приближает и отдаляет, дает права и отбирает их. Мы ближе к Достоевскому, чем его современники, но и дальше их. Нам даны исторические преимущества ("большое видится на расстоянии") , но мы утратили чувство непосредственной сопричастности эпохе Достоевского, нужен подвиг эмоционально-интеллектуальной "настройки" на ее "голоса" и "веяния". И какие "веяния"!

Преимущества неотделимы от обязательств. Культура - традиция, поток, "завихрение" энергийных смыслов Слова. В Нем промыслительное раскрытие Божественного Откровения, Божественного Домостроительства. В Нем -высшая предзаданность, которая - через слово культуры - угадывается в ее целостности.

Слово культуры - всегда с метафизической перспективой. Достоевский это осознавал: "Вся действительность не исчерпывается насущным, ибо огромною своею частию заключается в нем в виде еще подспудного, невысказанного будущего слова. Изредка являются пророки, которые угадывают и высказывают это цельное слово" (11, 237)2.

Поставить Достоевского в традицию - значит не только "решить" его культурно-историческую участь, но и обнажить за- и над- культурное (в

культуре же реализуемое) метафизическое измерение, актуализировать не только культурный, но и метакультурный контекст.

Для этого нужны преимущества исторической и метафизической "дальнозоркости".

Для искусства время не поток, бесследно стирающий прошлое, а растущий организм, в котором настоящее и будущее нераздельно связаны с никогда не умирающим прошлым. Основа искусства - вера в непрерывное творческое самообновление мира.

Христология Достоевского

Скажем сразу со всей определенностью: христология Достоевского - не мировоззрение, не философия, не сформулированный им "символ веры", а страсть и жизнь, где все "горит и жжет". Вера, в его понимании, - "красный цвет" (27, 56). Легче всего превратить ее в потухший вулкан. Но ведь это будет застывшая лава, чувство горячей и горящей сопричастности Иному исчезнет. А в нем-то все дело. Как всякий художник, обладавший опытом Подлинного, Достоевский интересен не столько тем, что сформулировано, отстоялось, облеклось, а тем, что над и сверх них. Тем, что открывается через слово в качестве несловесного, того, что первичнее слова, что по сути своей - как это было понято апофатическим восточным богословием - неизреченно. Наше слово всегда - с неизбежностью - дерзкое (дерзновенное?!) посягновение на Священное. Большие художники в своем смирении перед тайной "невыразимого" это понимали.

Христология Достоевского - путь, не итог. Хотя в этом противопоставлении лингвистическая, не пневматологическая суть. В пути -некая высшая напередрешенность, свой онтологический смысл. Даже блуждания не бесцельны, даже тупики, сужая дорогу до тропинки, ведут к искомому. В пути - надежда. Степан Трофимович Верховенский понял это в конце свой жизни.

"Вехи" своего пути ко Христу Достоевский расставил сам: послекаторжныи "символ веры" с противопоставлением Христа истине, его же вариант - в "Бесах", возврат к нему же в Записной тетради 1880-1881 гг. Пафос телеологичиости здесь несомненен, а он-то как раз и противится механическому расчленению "пути" нес его составляющие с последующей имманизацией, еще хуже, догматязацией части в ее отвлечении от целого.

Если Достоевский пришел к Христу (а он, по его свидетельству, которому нет основания не доверять, пришел к Нему. В конце жизни он признался: "...не как мальчик же я верую во Христа и Его исповедаю, а через большое горнило сомнений моя осанна прошла" - 27, 86), то изначально он встал на тот "узкий путь", который, по евангельскому благовестию, только и приводит к Нему. А это значит, что временные уклонения от него и с него, колебания и богоборчество, - то "зло", которое, в отличие от благих намерений, мостящих дорогу в ад, выводит к свету. Прав был Н. Бердяев, утверждавший, что зло у Достоевского - не провал без возврата, а путь.

Прав был и СИ. Фудель, обнаруживший родство между "бунтом" Ивана Карамазова и "воплями" к Богу библейского Иова; "А что говорил Иов, кроме слов тоски о себе и о мире, кроме слов сомнения, непонимания и протеста? Вот что для уяснения христианства и идей Достоевского надо было бы нам учесть. Сомнения Достоевского только вводят нас глубже в Библию и показывают первоисточники его идей. Бунт Иова заканчивается не отходом от Бога, а, так же как у Достоевского, сильнейшим к Нему устремлением, но точно через какую-то борьбу с Ним. Как сказал один монах: "Это есть та борьба с Богом ради правды Божией, когда человек борется с молчанием Божиим, как когда-то Израиль боролся на утренней заре с безмолвной для него истиной". Это одна из вершин Библии, и Достоевский из своей темноты устремился к ней"1.

Достоевский сказал о Раскольникове: "...без этого преступления он бы не обрел в себе таких вопросов, желаний, чувств, потребностей, стремлений и развития" (7,140). О себе сказал...

Прочтение "Идиота" без осмысления христологии его автора - не невозможно, но неизбежно поверхностно. В нем много легкомысленного своеволия, желания "забросать" тайну ворохом "попутных" слов. Но Достоевский, как пушкинский Вальсингам, поет у бездны на краю. Только в таком художественном модусе и могла возникнуть головокружительная характеристика Мышкина - "Князь Христос".

В свете новейших полемических дискурсов по поводу смыслового центра "Идиота" есть резон остановиться на трех аспектах христологии Достоевского.

Вопрос сейчас поставлен так: Христос Достоевского - евангельский или ренановско-штраусовский? Изжил ли Достоевский, пройдя через опыт каторги, гуманистический соблазн только человека Христа? Открылась ли ему Его "неслиянная и нераздельная" богочеловеческая природа? Все это имеет отношение к более широкой проблеме "гуманизм и христианство".

Второй аспект связан с вопросом о глубине и длительности этого соблазна. Если Достоевский его изжил, то когда? До или после "Идиота"? А может быть, пронес через всю жизнь?

И наконец, в-третьих, является необходимость конфессиональных дефиниций. Дипломатичное уклонение от них делу не помогает: гони природу в дверь, она проскочит в окно. Как это случилось, например, в одной из последних статей В. Котельникова с ее несколько неожиданными католическими ассоциациями2.

Спор о смысловом центре "Идиота" упирается, на наш взгляд, в неверно поставленный вопрос. В ряде новейших работ этот центр видится в мертвом Христе Г. Гольбейна, визуально-символическом эквиваленте ренановского только человеческого Иисуса (Т. Касаткина, Л. Левина, А. Тоичкина, более осторожно - И. Кириллова, Б. Тихомиров). Вопрос ставится в виде дилеммы: или евангельский, или ренановский Христос?

Рыцарский сюжет в "Идиоте". Пушкинский контекст

"...Великая книга - вещь загадочная и страшная, и мы ... постоянно ищем способ оттянуть встречу с нею лицом к лицу или вовсе от этой встречи уклониться"1. "Идиот" - самая таинственная книга Достоевского. Встретиться с ней "лицом к лицу" - встретиться с непостижимым ее героем - "Князем Христом". Но и сам роман - роман встреч.

Одна встреча - Мышкина с Настасьей Филипповной - вынесена в "затекстовое" пространство. До знакомства в гостиной Иволгиных они уже знали друг друга. "Что это, в самом деле, я как будто его где-то видела?"; "Право, где-то я видела его лицо!" (8,89,99), - признается Настасья Филипповна. И в том же роде Мышкин: "Я вас тоже будто видел где-то.

-Где, где?

-Я ваши глаза точно где-то видел...да этого быть не может! Это я так...Я здесь никогда не был. Может быть во сне...(8, 90). "Я давеча ваш портрет увидал, и точно я знакомое лицо узнал. Мне тотчас показалось, что вы как будто уже звали меня... " (8, 142). В другом месте свой "сон" Мышкин называет "видением" (8, 287).

Речь идет о швейцарском горнем видении героя, о котором в романе рассказано трижды: первый раз самим Мышкиным в гостиной Епанчиных при их первой встрече (8, 50-51), в двух других случаях оно передано как воспоминание героя (8,287; 8,351).

Это трижды повторенное в романе видение имеет самое непосредственное отношение к пушкинскому "Рыцарю бедному", и в значительной степени им же расшифровывается. Их композиционная соположность выстроена автором: первый раз о швейцарском видении Мышкин рассказал при первой встрече с Епанчинымы, спустя полгода Аглая продекламировала пушкинскую "балладу" при втором их свидании. В дальнейшем же главные героини "рыцарского" сюжета - Аглая и Настасья Филипповна - будут находиться в самой непосредственней близости к двум воспоминаниям Мыппсина все о том же его видении.

Пушкинский текст - один из ключевых символов "Идиота" - в свою очередь связан с многовековой культурной традицией от античности и средневековья до романтизма.

Д. П. Якубович, исследовавший источники пушкинской "баллады", называл среди них средневековый жанр "легенд", посвященный Марии Деве (12-16 вв.), генетически восходящий к античности. По его наблюдениям, культ Мадонны сплетался в Средние века с мифом о влюбленной Венере. Содержание этого мифа таково. Знатный юноша, играя с друзьями в мяч, надевает обручальное кольцо на палец статуи Венеры, которая в знак согласия сгибает палец. Мистическое обручение с богиней совершилось. Юноша через какое-то время женится, но в брачную ночь богиня ложится между ним и его юной женой, напоминая тем самым о данном им когда-то обете. Раскаиваясь, юноша удаляется в пустыню, где и служит своей божественней избраннице. В Средние века эта легенда подверглась христианской обработке, образ Венеры заместился образом Богородицы, образ богатого юноши - образом рыцаря или монаха, в целом же, сюжет, за исключением некоторых частных деталей, сохранился неизменным.

Д. 11. Якубович приводит пример нередкого тогда синтеза рыцаря и монаха в одной из самых колоритных фигур средневековья - поэте де-Куанси (в монашестве - Готье): "Монах Готье питал к Деве Марии истинную любовь, которая его сжигала, пожирала всю его жизнь. Она была для него тем, чем бывает любовница для наиболее страстного из людей, он объединял в ней все прекрасное... обращал к ней ежедневно стихотворные страсти и любовные песни; он видел ее в снах, а порой даже наяву в самых сладостных формах" .

Проникновенное замечание о другом, более близком к пушкинской "легенде" источнике содержится в записях А. А. Ахматовой : "Мадонна и Рыцарь бедный - Ваккенродера" . Как указывают комментаторы этой записи Э. Г. Герштейн и В. Э. Вацуро, речь идет о "Видении Рафаэля", рассказанном В. Ваккенродером в книге "Об искусстве и художниках. Размышления отшельника, любителя изящного" (1814).

Книга эта в 1826 году была переведена на русский язык С. Шевыревым, В. Титовым и Н. Мельгуновым и сыграла важную роль в истории русского романтизма. Пушкин, несомненно, ее знал, не исключается прямое знакомство с ней и Достоевского, косвенное же - бесспорно.

Согласно В. Ваккенродеру, в душе Рафаэля "от самой нежной юности всегда пламенело... особенно святое чувство к Матери Божьей", однажды ночью он был привлечен светлым видением Богоматери, "видение навеки врезалось в его душу и чувства", он перенес его на полотно4. Фотографическая копия этого "видения", как мы знаем, висела в кабинете Достоевского.

Благодаря Ваккенродеру и поведанному им "Видению Рафаэля", культ Богоматери возродился в романтической литературе. В начале XIX века возникает и весьма заметное для этого времени явление - "неорыцарская" литература. Окрашенный мистической эротикой сюжет о рыцаре (монахе), влюбленном в Деву Марию, вполне сформировался к началу XIX века. Кроме Пушкина, отдавшего ему дань, можно назвать Жуковского, Языкова, Голицына, В. Скотта, Ф. Шиллера, П. Мериме, Гортензию Богарнэ...

Современникам Пушкина и ему самому была знакома история с превращением образа Венеры в образ Богоматери. Шиллер в "Колеснице Венеры", говоря о "жгуче-темпераментных" нимфоманках и потакающих их вкусам художниках, пишет: Ты богоматерь, нет сомненья, Не та, которая красой Пленила только дух святой, Мила ты всем без исключенья; Не та, которая Христа Родила, не спросясь супруга. Есть бог другой земного круга Ему послушна красота, Он бог Парни, Тибулла, Мура, Им мучусь, им утешен я. Он весь в тебя - ты мать Амура, Ты богородица моя"6. О том же - в отрывке из ранней поэмы "Бова": "Иль святую богородицу / Вместе славить с Афродитою" (1,56). Вопрос, впервые заданный Тертуллианом: "Что общего у Афин с Иерусалимом?" - Пушкин в этих случаях решал в пользу "Афин". Католическая подмена "Пречистой" образом земной женщины очевидна и в сонете 1830 года "Мадонна", чей образ восходит не к иконе, а к западной религиозной живописи

Христианская эзотерика. "Неисследимый" сюжет "Идиота"

О заглавном герое "Идиота" его автор написал непостижимые по своей дерзновенности (дерзости?) слова: "Князь Христос" (9, 246, 249, 253). Единственность Мышкина по отношению ко всем другим героям Достоевского и его вторичностъ по отношению к прообразу заявлены твердо и недвусмысленно.

Сюжет о "Князе Христе" имеет свой внешний и внутренний планы. Его экзотерика выявлена в двух сквозных символах: визуальном - картине Г. Гольбейна "Мертвый Христос" - и вербальном - книге Э. Ренана "Жизнь Иисуса". Его внутренний план таит глубину христианской эзотерики, инициатичеекой символики. Одно неотторжимо от другого: нет "бездны" без "покрова".

К. В. Мочульский, отметивший в свое время замысел романа о "Князе Христе", считал, что Достоевский отказался от его воплощения, ибо святость -не литературная тема: "Чтоб создать образ святого, нужно самому быть святым. Святость - чудо; писатель не может быть чудотворцем, роман о Христе невозможен"1. В этом утверждении, по крайней мере, два вызывающих сомнение момента: 1) святость не только могла, но и была литературной темой от средневековой агиографии до современности. "Серафические" герои Достоевского тому подтверждение; 2) черновые материалы к "Идиоту" свидетельствуют: Достоевский не только не отказывался от своей идеи, но утверждался в ней. В письме А. Н. Майкову от 12 января 1868 года, после того, как первая часть "Идиота" была закончена, он сделал поразительное признание: "Но целое? Но герой? Потому что целое у меня выходит в виде героя. Так поставилось. Я обязан поставить образ. Разовьется ли он под пером?" (28:11, 241). "Синтез романа" (9, 239) сложился тогда, когда в сознании Достоевского утвердились две содержательные, структурообразующие образ Мышкина константы: "невинен" (21 марта 1868) и "Князь Христос" (9 апреля 1868). Сразу же выстроилась иерархическая двуплановость сюжета: внешний, содержание которого составляют бесконечные истории отверженных всех сословий, и другой, "главный сюжет", "неисследимый", не реализуемый в событиях, ради которого роман и создавался. Вот эта запись в ПМг от 8 апреля 1868 года: "NB. Князь только прикоснулся к их жизни. Но то, что бы он мог сделать и предпринять, то всё умерло с ним ... Но где только он ни прикоснулся -везде он оставил неисследимую черту. И потому бесконечность историй в романе (пшегаЬГей всех сословий) рядом с течением главного сюжета. (NB, NB, NB! Главный-то сюжет и надо обделать, создать.)" (9, 242).

Творческая история "Идиота" убеждает: замысел романа о "Князе Христе" постепенно прояснялся в сознании Достоевского, работая над второй частью, он зафиксировал его в черновиках. Речь идет не об изменении замысла или об отказе от него, а о словесном выражении художественной интуиции. Некоторая дистанцированность первой части романа от трех следующих ощущается, но разрыва между ними нет.

Но вот в чем К. В. Мочульский был проницателен, так это в сделанном им абсолютно точном утверждении: роман о Христе в рамках традиционной эстетики невозможен. Заметим в скобках, под традиционной разумеется позитивистская эстетика, отрывающая красоту от ее мистического истока, секуляризирующая ее. И в этом смысле "главный сюжет" "Идиота" выпадает из "эстетики", из привычного для новой литературы культурного "поля".

В 20-е годы Л. В. Пумпянский в своей почти забытой работе "Достоевский и античность" писал о теме Достоевского как всемирно-исторической, связывая ее с судьбами позднего Ренессанса. В "Идиоте" и главном его герое он обнаружил кризис "эстетической культуры": "Моральные основания гибели эстетики сосредоточены Достоевским в образе князя Мышкина ... Замечательно, что в лице князя Мышкина совершается выпадение в реальность, на первый взгляд подобное тому, какого ищут всею жизнью своею Раскольников или Карамазов"2. В образе Мышкина, по его мнению, отразился спор Достоевского с возникшим на почве Ренессанса художеством. Образ главного героя "Идиота", задуманный "в сфере и принципах нравственной реальности", в процессе его художественного осуществления был насильственно перенесен автором из "духовной родины" в "сферу культуры". Введя "нравственную реальность в круг эстетического вымысла", Достоевский, как полагал Л. В. Пумпянский, вошел в противоречие со всей русской литературой, с Пушкиным в том числе. Реальность же эта принадлежит уже не эстетическому творчеству, а "Творцу неба и земли" .

В отличие от К. В. Мочульского, уверенного в том, что Достоевский отказался от введения "нравственной реальности в круг эстетического вымысла", у Л. В. Пумпянского такой уверенности нет. Напротив, он убежден, что встреча "эстетического" и "внеэстетического" в "Идиоте" состоялась, он лишь считал, что Достоевский, ее "устроивший", был неправ. И действительно, если точкой отсчета эстетики Достоевского взять эстетику Ренессанса, то он, в самом деле, был неправ. Если же в эстетике Достоевского видеть неразрывно-иерархическую соподчиненность красоты Духу Святому, то неправ будет Л. В. Пумпянский4.

Восстановление падшего Слова, или о "филологичности" "Идиота"

"Идиот" - самый онтологический роман Достоевского , и - самый "филологический". Это роман о первоосновах бытия и бытийствующем Слове, необходимом условии его осуществления, самореализации. Слово - не знак, не этикетка, не результат "договора" между говорящими, оно не просто и не только называет предмет или явление, вне и без него нет бытия. Слово онтологично, язык и бытие тождественны.

Нетрудно заметить, что все эти рассуждения органично вписываются в ту философско-филологическую традицию, которая сближает язык с фундаментальной онтологией и воплощение которой осуществилось в трудах Кассирера, Хайдеггера, Ясперса, Гадамера, Бахтина, Лосева, о. Павла Флоренского, о. Сергия Булгакова.

Имя героя и его сущность - один из частных (но принципиальных!) аспектов этой традиции. Может создаться впечатление, что позднейшие философско-лингвистические штудии как западно-европейского, так и отечественного происхождения мы "накладываем" на текст "Идиота", модернизируем и теоретизируем его, пренебрегаем его "целокупностью", извлекаем из него угодные для нашей концепции элементы. Пафос дальнейших рассуждений - в опровержении этого сомнения.

"Идиот" - единственный роман Достоевского (в паре с ним может быть назван только "Сон смешного человека"), в котором герои рассуждают о возможности образного воплощения бесконечного, о природе явления и его имени. Они могли бы согласиться с А. Ф. Лосевым, для которого "без слова и имени нет вообще разумного бытия, разумного проявления бытия, разумной встречи с бытием" . "В имени, - писал он, - средоточие всяких физиологических, психических, феноменологических, логических, диалектических, онтологических сфер" .

Слово и имя для героев "Идиота" - действенны и реальны, факт самой действительности. В обнажении эпифапичности слова - потаенно-латентный и прямо проявленный филологический пафос этого романа. В качестве предваряющего конкретный текстовый анализ - еще одно теоретико-методологическое замечание А. Ф. Лосева. Он исходит из существования абсолютного света и абсолютной тьмы (он мог бы сказать Бога и дьявола, если бы позволили тогдашние цензурные условия). "Определение сущего, по его мнению, начинается с той поры, как только свет смысла и тьма бессмыслия вступают во взаимоотношения, точнее, во взаимоопределения"4. Не артикулированный ученым, но подразумеваемый пафос евангельской онтологии будет уместно здесь обнажить: "В начале бе Слово, и Слово бе к Богу, и Бог бе Слово" (Ин. 1:1).

Поразительна филолого-онтологическая чуткость героев "Идиота". Существование для них начинается поименованием света и тьмы в их "взаимоопределении".

В кульминационной сцене дня рождения Мышкина - два смыслообразующих момента: исповедь Ипполита и апокалиптические пророчества Лебедева. И в том и в другом случае речь заходит о дьяволе, в первом - о его образе, во втором - о его имени. В "Моем необходимом объяснении" Ипполит композиционно сопрягает образ Христа, "великого и бесценного существа", и образ "темного, глухого и всесильного существа", принявшего вид тарантула. Только в таком "взаимоопределении" и проявляются эти образы, получая свое воплощение. Ипполита мучает неразрешимый вопрос: "Может ли мерещиться в образе то, что не имеет образа? Но мне как будто казалось временами, что я вижу, в какой-то страшной и невозможной форме, эту бесконечную силу, это глухое, темное и немое существо" (8, 340); невоплощенность и невоплотимость дьявола - его онтологическая сущность. Его воплощение - всегда обман, подмена, его многоликость - симптом лукавства. Ипполит мистически чуткой стороной своей натуры все это осознает. Окончательному решению самоистребления способствовала "не логика, не логическое убеждение, а отвращение ... . Я не в силах подчиняться темной силе, принимающей вид тарантула" (8, 341). Отвращение - это реальность, пережитая и перечувствованная всерьез, "глухое и всесильное существо" - исток и его причина. Тут не слова важны, а явленность, непосредственность переживания. В этот момент Ипполит соприкоснулся с тем, что не имеет образа и названия, что лишь принимает вид, лукаво и насмешливо маскируя свою сущность. Ипполит может отмахнуться от образа, приняв его за плод своего воображения, но отмахнуться от подлинности его переживания он уже не в силах. В сердце героя совершается черная месса, которую он до поры до времени может воспринимать как театральное действо. Но мир уже "у порога", "времена и сроки" приблизились. Встреча Ипполита с "огромным и отвратительным" тарантулом - для него реальность, в подлинности которой у него нет ни малейшего сомнения.

Мистическая реальность, но иного плана, почти так же входит в сознание Мышкина. В его воспоминании об эпилептическом припадке есть, как он сам считает, некая диалектическая путаница; логически прийти к тому результату, к которому он пришел, нельзя. За несколько мгновений до припадка он доходит до проблесков высшего самоощущения, то есть до "высшего бытия" (8, 188), он чувствует полноту, гармонию, "молитвенное слияние с высшим синтезом жизни". Эта минута стоит всей жизни. Мышкина смущает только одно: это чувство - результат его болезни или необыкновенно усилившегося самосознания, открывающего новую реальность? В верности последнего героя убеждает не логика, а "действительность ощущения", пережитого им. Отмахнуться от реальности этого ощущения он, как и Ипполит, не может.

Похожие диссертации на Роман Ф.М. Достоевского "Идиот" Поэтика, контекст