Электронная библиотека диссертаций и авторефератов России
dslib.net
Библиотека диссертаций
Навигация
Каталог диссертаций России
Англоязычные диссертации
Диссертации бесплатно
Предстоящие защиты
Рецензии на автореферат
Отчисления авторам
Мой кабинет
Заказы: забрать, оплатить
Мой личный счет
Мой профиль
Мой авторский профиль
Подписки на рассылки



расширенный поиск

Русская "деревенская проза" в англо-американской славистике Чеканникова, Ирина Михайловна

Русская
<
Русская Русская Русская Русская Русская Русская Русская Русская Русская
>

Диссертация - 480 руб., доставка 10 минут, круглосуточно, без выходных и праздников

Автореферат - бесплатно, доставка 10 минут, круглосуточно, без выходных и праздников

Чеканникова, Ирина Михайловна. Русская "деревенская проза" в англо-американской славистике : диссертация ... кандидата филологических наук : 10.01.01. - Томск, 2005. - 209 с.

Содержание к диссертации

Введение

ГЛАВА 1. Становление «деревенской прозы» и ее рецепция в русской критике 30

1.1. Этапы формирования течения 30

1.2. Советская критика о «деревенской прозе» 41

1.3. Национальный образ мира в русской литературе.. 61

ГЛАВА 2. Восприятие «деревенской прозы» англо-американской славистикой 76

ГЛАВА 3. Творчество авторов «деревенской прозы» в оценке английских и amephkahckilx критиков 115

3.1. Восприятие творчества Ф. Абрамова англо-американскими славистами 118

3.2. Воплощение русского национального типа в героях «деревенской прозы» 134

Заключение 187

Список литературы 193

Введение к работе

Шестидесятые годы XX века отмечены появлением литературного течения, спор о котором продолжался около сорока лет, - так называемой «деревенской прозы». Критики говорили о закате этого течения уже в 1970-е годы, однако в эту пору появились значительные произведения В. Белова, В. Астафьева, М. Алексеева, В. Распутина, свидетельствующие о наступлении второго этапа «деревенской прозы». Так или иначе, литература этого течения способствовала подъему критики и, шире, национально-культурного самосознания в России. В то же время «деревенская проза» стала тем литературным явлением, которое привлекло внимание многих зарубежных критиков, так как в эпоху закрытости советского государства давало возможность увидеть своеобразие русского национального мира. Это внимание способствовало возрождению интереса к нашей стране, о чем свидетельствуют многочисленные отзывы англо-американских славистов - от рецензий до монографий.

Постановка проблемы определяется необходимостью всестороннего подхода к изучению «деревенской прозы», как одного из самых влиятельных направлений русской литературы XX века. Западные критико-литературоведческие произведения 1960 — 1990-х годов дают возможность получить представление об англо-американской славистике второй половины XX века, а сопоставление англоязычной и русской критики «деревенской прозы» позволяет взглянуть на это явление литературы под новым углом зрения. Диалог критиков и литературоведов России и Запада помогает определить отличие русской литературной критики от западной и обнаружить точки их сближения.

Популярность и значимость этой прозы за рубежом подтверждается тем фактом, что самые известные произведения «деревенской прозы» переведены на многие языки мира, а вызванные ими дискуссии не угасают до настоящего времени. В настоящее время количество англо-американских критических

произведений, посвященных этому литературному течению, представляет довольно значительный корпус. Зарубежная критика, отзывавшаяся о «деревенской прозе» как о преемнице традиций русской классической литературы, и в то же время, как о прозе со своей собственной, присущей только ей системой ценностей, позволяет осознать значимость «деревенской прозы» для всей мировой литературы в целом. Еще Д. Лихачев говорил, что «издания, переводы, отклики на наши произведения за рубежом помогают нам наряду с откликами нашими собственными самоопределиться в мировой культуре, найти в ней свое место» [85, с. 27]. Продиктованный тенденцией к сближению и взаимообогащению культурных традиций России и Запада интерес современного литературоведения к литературным связям, к диалогу культур и национальных образов мира определяет актуальность диссертационного исследования.

Однако в настоящее время значительная часть англо-американских критико-литературоведческих работ о «деревенской прозе», представляющих интерес для отечественных филологов, остается все еще непереведенной и неизвестной в России. Перевод и анализ этих произведений позволяет говорить о критическом осмыслении «деревенской прозы» на Западе и оценить ее влияние на развитие литературного процесса не только в России, но и во всем мире. Таким образом, научную новизну диссертации составляет обращение к материалу русской «деревенской прозы» в рецептивном аспекте и комплексный подход к ее изучению, основанный на сопоставлении позиций русской и англоамериканской критики, а также рассмотрение специфики восприятия русского национального самосознания англоязычной критикой на материале «деревенской прозы».

По мнению Д. Лихачева, на наших глазах рождается новое сознание, новая идеология, новое мышление. Суть его сводится к тому, что появившиеся в настоящее время многочисленные опасности обострили в человеке чувство родства с другими людьми, своими собратьями по планете, родства с

природным миром. Ныне человек все прочнее осознает себя и частью человечества, и частью природы, и частью культуры [84, с.З]. Всеобщая значимость «деревенской прозы» как литературы, затрагивающей вопросы бытия вселенского значения, привела к тому, что дискуссия о ней приобрела глобальный масштаб, в чем можно усмотреть влияние глобалистских тенденций. Иными словами, меняется масштаб видения феномена «неопочвенничества», «нового руссоизма». Тем не менее, процессам глобализации многие пытаются сопротивляться, усматривая в этом не только подрыв национального своеобразия, особенности, специфичности, но и угрозу утраты своей собственной идентичности. «Лавинообразная модернизация, создание мирового рынка, всеобщая урбанизация, вовлекающие многие народы и отдельные этнические группы в процессы интенсивной интеграции и смешения, приводят, вопреки предсказаниям ранних либералов и социалистов, не к унификации и нивелировке культуры, а, напротив, к взрыву этнических чувств, к стремлению сохранить свою идентичность, к попыткам сознательной консервации наследия предков» [152, с. 398].

Движение России к цивилизованному миру у многих в нашей стране ассоциируется с западным идеалом. Однако современные исследователи предупреждают о возможных последствиях такого стремления: «Если копировать лишь некоторые результаты развития по западному образцу, то мы получим, скорее всего, нечто более похожее на Латинскую Америку, чем на США и Западную Европу» [151, с. 70].

Проблема «Запад - Россия» имеет многовековую историю и является основой любых рассуждений о грядущей судьбе не только России, но и Запада. Проблема взаимоотношений с Западом возникает уже вскоре после освобождения Руси от монгольского ига — вначале лишь как один из многих аспектов русской внешней политики, но уже в конце XV в. становится, по справедливому мнению американского историка Дж. Биллингтона, «более

6 важной, чем любая другая политическая или экономическая проблема» [162, с. 420].

Наши предшественники пытались решить двуединую задачу: с одной стороны, сохранить свою самобытность и особенность, свой менталитет и духовное наследие; с другой - открыть источники обновления, связанные с наукой, зарубежным опытом, достижениями передовой соседней цивилизации. В настоящее время проблема состоит в том, чтобы противостоять вестернизации, осуществляя модернизацию, и сохранить при этом родовые психологические основы мировосприятия своего народа. Так или иначе, по убеждению историка А. Уткина, отношение Запада к России и России к Западу - заглавная тема нашего прошлого, настоящего и будущего [138, с. 7].

Россия, пройдя в XX веке через тяжелые испытания, пережив разочарование из-за горького опыта социалистического эксперимента, вновь находится на перепутье. Издавна стоявшая перед Россией дилемма: идти ли своим путем развития, учитывая исторический опыт предков, или следовать западному идеалу, делала представителей этих позиций непримиримыми противниками. Сейчас, однако, даже западные историки признают, что поиск новой самобытности России представляет собой нечто большее, чем еще один вариант знаменитого спора между западниками и славянофилами, поскольку почти все его участники исходят из того, что строительство новой России должно вестись на основе собственных ее органичных державных традиций, но с привнесением внешних элементов современного западного социально-экономического уклада [28, с. 13]. Русские мыслители всегда искали путь, способный снять проблему противостояния Востока и Запада. В свое время один из путей решения предлагал в своей философии Всеединства В. Соловьев. Еще в XIX веке славянофилы И. Киреевский и А. Хомяков, указывая на пороки западной цивилизации, в то же время признавали ее достоинства. Они настаивали на необходимости синтезирования ценных элементов западного и русского духа [89, с. 47]. Современные критики тоже высказывают точки

зрения, созвучные общему тону: «В нынешней ситуации кризисного выживания уже несколько отвлеченным кажется былое разведение полюсов на «славянофилов» и «западников» [29, с. 8J. «Западный опыт, конечно, должен быть использован, но с большой осторожностью, не как образец, которого необходимо достичь» [151, с. 70].

Известно, что в своем развитии Запад сам уже давно испытывает кризис. Наряду с преимуществами технократическая цивилизация несет в себе разрушительные начала, о чем с тревогой говорят многие зарубежные писатели. Далеко идущие глобальные последствия технократического развития очень убедительно изображены в фантастических произведениях Курта Воннегута, а в поэме «Бесплодная земля» Т.С. Элиота западную цивилизацию символизирует безрадостная пустыня, отчаянно нуждающаяся в дожде (духовном обновлении). Современные исследования подтверждают, что «на Западе сейчас растет интерес к различным вариантам исторического развития -именно в поисках структур, которые возможно использовать для преодоления современного кризиса. В обширной литературе исследуется система ценностей в обществах третьего мира и в «примитивных» обществах, - например, относительная ценность свободного времени и материальных благ, принципы отношения к природе, к традиции, воспитанию, культурная и религиозная жизнь этих обществ» [151, с. 70].

Проблемы современного развития общества, естественно, волнуют и российских ученых, среди которых нередко встречается мнение, что наиболее ценной моделью развития для нас может являться та крестьянская цивилизация, в которой еще так недавно протекала жизнь наших предков. Научиться у нее можно многому и, «главное, «космоцентризму» - жизни в состоянии устойчивого социального, экономического и экологического равновесия» [151, с. 70]. В этих условиях особое значение приобретает проблема диалога культур, исследование возможностей таких взаимоотношений Востока и Запада, которые бы открыли путь к гармоничному существованию всего человечества.

Роль литературы в этом диалоге культур, ведущем к взаимному обогащению опытом, трудно переоценить. Художественная литература, способная в полной мере раскрыть накопленный человеческий опыт, историю, образ жизни людей, становится одним из важнейших факторов взаимовлияния и взаимообогащения национальных культур, гармонизации отношений между народами.

Насколько известно из различных источников, знакомство зарубежного читателя с русской литературой шло по мере развития взаимоотношений России с этими странами. В XX веке зарубежные читатели могли получить представление о русской жизни и русской культуре благодаря знакомству с лучшими образцами русской литературы в переводе. На английском языке издавались произведения не только классиков русской литературы, но и писателей второго плана, которые также внесли большой вклад в развитие культуры. Знакомству зарубежных читателей с русской литературой способствовали и переводчики, и издатели. В 1943 году в Нью-Йорке вышел сборник «Сокровища русской литературы» [199]. в переводе Бернарда Гилберта Гернея. В 1947 году этот же автор издает еще одну антологию произведений русских писателей «От классики до наших дней» [200]. В 1960 году Дэвид Мэгаршак переводит «Грозу» А. Островского и другие пьесы [222]. Благодаря изданным в переводе сказкам, былинам, частушкам, пословицам, поговоркам, прибауткам, загадкам, поверьям и т.д. западный читатель знакомится с русским народным творчеством. Так, в 1967 году в Оксфорде под редакцией Д. Костелло и И. Фути был опубликован сборник «Русский народный фольклор» [178]. Этот список переведенных на Западе произведений включает также древнерусскую литературу, философские трактаты, поэзию, фантастику и многие другие жанры.

Русская литература, ставшая частью мировой культуры, всегда представляла интерес и для западных исследователей. Зарубежная критика русской литературы начала появляться уже в конце XIX века, 'о че.м

свидетельствуют, например, «Английские очерки русской литературы» И. Срезневского [124], вышедшие в серии «Записки Императорской Академии Наук» в 1867 г. Свой вклад в исследование истории русской литературы внесли М. Бэринг, Дж. Лаврин, Дж. Биллингтон, Р. Дэйвис [160, 216, 162, 180], русские эмигранты Д. Мирский, Е. Мучник, М. Слоним. Книги «История русской литературы, включая современную литературу» Д. Мирского и «Русская литература: обзор» М. Слонима вышли в 1958 г., «Введение в русскую литературу» Е. Мучник в 1964 г. [229, 252, 232].

О значимости изучения зарубежной критической литературы для любой страны говорили многие русские ученые, работавшие в области международных литературных взаимосвязей, указывая в то же время на проблемы сравнительно-исторического изучения литератур. Ю.М. Лотман предостерегал своих коллег от бездумного отношения к зарубежным источникам. Он говорил, что из этих текстов может быть почерпнута как ценность, так и глубокая ошибочность сведений. Ю.М. Лотман считал, что заметки иностранных наблюдателей о России нуждаются в дешифровке, своеобразном раскодировании, которое должно предшествовать цитатному их использованию. «Только тогда мы сможем не только отделять верные высказывания от ошибочных, но и в самих этих ошибках, в характере непонимания находить источник ценных сведений» [90, с. 125]. Как замечал Ю.М. Лотман, наблюдая одну и ту же действительность, иностранец и местный житель создают в силу разных причин различные тексты.

Многочисленные изменения, произошедшие в России в XX веке, требовали осмысления и своей оценки, а закрытость и изолированность советского общества еще больше «подстегивали» интерес к нему. Так, например, в предисловии к одному из изданий монографии, посвященной русской советской литературе, говорится: «Значительные изменения в международном положении России после Второй мировой войны привели к настоятельной необходимости в информации обо всех аспектах жизни страны

Советов. Пресса, радио и телевидение имеют дело с текущими событиями, но по самой своей природе они могут предоставить только мимолетные впечатления о факторах, существенных для понимания советской политики и характерных особенностей русских событий. Россия - огромная, древняя и чудесная страна, и хотя её культурные достижения не идут дальше конца XVIII или начала XIX века, в России есть много такого, о чём несведущий человек хотел бы узнать, даже несмотря на зловещую репутацию этой страны в наше время. Бесчисленные составляющие формируют жизнь и политику нации, и чем больше мы знаем о прошлом и настоящем России, тем больше наши шансы правильно её оценить и понять» [186, с. 5]. Заявляя о тесной связи литературы и политики в бывшем СССР Н. Шнайдман пишет: «Литература всегда отзывалась на политические изменения. Она отражала жизнь советского народа и, в то же время, социальную и идеологическую атмосферу в стране. Государство поддерживало культуру, искусство и литературу, а взамен требовало соответствовать политическим и идеологическим целям партии» [250, с. 9].

Негативное влияние политической власти на литературу в советскую эпоху заметили еще до господства соцреализма. В статье, посвященной десятилетию большевистской революции, эмигрант, литературный критик Марк Слоним писал: «Власть может влиять на культурное развитие страны, может ему способствовать или тормозить его, но никогда никакая власть не смогла единственно своими усилиями ни культуры создать, ни культуры разрушить. Культура всегда сильнее власти. Развитие русского искусства за эти десять лет, когда власть проделывала над ним столько губительных опытов, -лучшее тому доказательство» [116, с. 516J. По мнению М. Слонима, давление политики, которое всегда было гибельно для оценки искусства, привело к тому, что и в России, и за ее пределами писателей рассматривают с точки зрения их «классового подхода», партийной принадлежности и коммунистических симпатий [116, с. 517].

11 Многие западные ученые говорят о литературной критике в Советском Союзе как об инструменте цензуры. Тщательно отслеживая соответствие литературы идеологической линии партии и реагируя на малейшие изменения в государственной политике, критики тенденциозно анализировали произведения русских писателей, а недостатки и сильные стороны понимали идеологически. Критика, таким образом, выступала посредником между литературой и государством и выполняла контролирующую функцию. Опубликованные не только в специализированных изданиях, но и в массовой прессе, критические работы служили цензором идеологического соответствия, с одной стороны, и пытались формировать общественный вкус, с другой. Политизация советских художественных произведений - тема, входящая в, своего рода, обязательный минимум для зарубежных исследователей. В их представлении связь литературы и политики в советском государстве была очевидной во все времена. По мнению К. Партэ, исследовавшей состояние литературного процесса в Советском Союзе, это была не литературная жизнь, а ее «симуляция»: «В период застоя в Советском Союзе многомиллионными тиражами выходили книги и литературно-художественные журналы, были написаны тысячи статей и рецензий. Писатели, критики и литературоведы регулярно собирались на съездах и конференциях для обсуждения литературных проблем. И все же, очень немногие могли бы назвать то, что происходило, естественной и органично развивавшейся «литературной жизнью». Скорее это была попытка создания иллюзии полноценной литературной жизни, о чем свидетельствуют и многочисленные факты: откровенная внешняя цензура, «внутренний цензор» опытных писателей и критиков, государственный подход к Союзу писателей с позиций «кнута и пряника» и множественные примеры того, что может произойти с писателем, нарушившим эти правила» [102, с. 13]. Именно поэтому литература, ходившая в самиздате или изданная за рубежом, другими словами, - «задержанная» литература имела более высокую историческую и художественную ценность

для западных критиков по сравнению с тем, что было официально опубликовано в СССР [102, с. ІЗ]. В то время, когда в средствах массовой информации можно было писать только о положительных сторонах жизни в нашей стране, «задержанная» литература рассматривалась славистами и как источник информации, и как индикатор состояния общества.

Представление о Советском Союзе как огромной стране, имевшей могущественную армию, новейшие разработки в области науки и техники, ядерное вооружение, а потому представлявшую реальную угрозу для остального мира, и в частности для США, требовало подтверждения или опровержения. Однако, изучение художественных произведений, созданных в послевоенный период по методу соцреализма, а также советской критики, выявляющей достоинства этих работ, привело зарубежных литературоведов к устойчивому убеждению, что советская литература — это однообразная «серая масса» с обязательным дидактическим уклоном и практически неизменная по форме. Как признается Дж. Хоскинг: «Для утонченного западного литературоведа, воспитанного на сложной и высоко индивидуальной диете, не может быть ничего более угнетающего и отталкивающего, чем толстые запыленные тома советских классиков, особенно опубликованные в сталинскую эру, с самоуверенными героями, выдуманными конфликтами и обязательным счастливым концом. Разве это можно назвать литературой?» [205, с. 12].

В основе методики нашего исследования лежит целостный подход к изучению творчества писателей, представляющий собой применение текстологического, сравнительно-исторического и типологических методов. Типологический метод, находящийся в основе сравнительно-исторического литературоведения, используется для выявления типовых соответствий и национального своеобразия англо-американской и русской культур. Мы также применяем историко-генетический метод для установления генетических связей «деревенской прозы» с русской классической литературой и мировой

литературой в целом. Диссертационное исследование, таким образом, исследует вопросы, входящие в сферу сравнительного литературоведения.

Методологическую основу исследования составили труды В.М. Жирмунского, М.П. Алексеева, М.М. Бахтина, Ю.М. Лотмана, Ю.Д. Левина, Р. Барта. Работы психолога Карла Густава Юнга и его теория архетипа как сквозной модели, первоначального образца, существующего на уровне коллективного бессознательного и воплотившегося в литературе в виде мифов, легенд и т.д., взяты нами за основу при исследовании литературного архетипа Деревня. В работе также используются данные об архетипических формах национального самосознания, разработанные российскими исследователями А. Большаковой [138] и Е. Мелетинским [197]. Теория архетипа, широко используемая в литературоведении, позволяет, на наш взгляд, с одной стороны, выявить генетико-типологические схождения в литературе России и Запада, а с другой стороны, увидеть место русской «деревенской прозы» в мировом литературном процессе.

К современному диалогу литературных критиков России и Запада о «деревенской прозе», и в целом о литературе неотрадиционализма, нам показалось необходимым привлечь также материалы работ русских философов Н. Бердяева и С. Булгакова. Их предостережения начала XX века о неизбежной трагической развязке революционных событий, предсказания о возможных путях развития России и русского общества, мысли о русском народе, крестьянстве, взаимоотношениях народа с интеллигенцией, высказанных еще до Октябрьской революции и опубликованных в сборнике «Вехи» в 1909 году, представляют интерес как дополняющие исследование с философско-исторической точки зрения.

Исследование русской литературы за рубежом продолжалось и в советское время, но если творчество русских писателей - классиков XVIII, XIX и начала XX века зарубежными литературоведами в значительной мере

изучено, то литературе советского периода повезло в этом отношении меньше. В советскую эпоху страна оказалась изолированной от остального мира.

В послевоенный период, в течение нескольких десятилетий зарубежные слависты сталкивались с различными препятствиями при изучении произведений советской литературы. Американская исследовательница К. Партэ утверждает, что даже в СССР не было не только доступа ко всему корпусу литературных текстов, но даже и информации об их существовании, в течение долгих лет просто невозможно было открыто говорить о ряде произведений и писателей [102, с. 143]. В списке тем, вызывающих трудности в советскую эпоху, цензура занимала лидирующее место. Один из западных исследователей пишет, что те, кто пытался понять систему извне, работали тихо, без преимуществ архивного доступа и со случайными возможностями подтвердить свои находки: «Система была неизвестна официально и засекречена. Позднее оказалось, что мы были правы, предполагая, что прикасаемся только к верхушке айсберга» [171, с. 385].

Такие явления литературной жизни, как «самиздат», «тамиздат», эмигрантская литература, способствовали тенденциозности литературного процесса и также препятствовали созданию целостного и достоверного представления о жизни в советском обществе. Другими словами, создание образа русского национального мира для зарубежного читателя было осложнено в силу многих причин. Литература, публиковавшаяся в Советском Союзе официально, прошедшая цензуру, по мнению большинства литературных критиков на Западе, обладала не столько художественной, сколько идеологической значимостью [102, с. 13; 163, с. 243].

Зарубежные исследователи признают, что какая-то часть советских писателей стала известной на Западе благодаря своим политическим убеждениям [163, с. 235]. Так, например, журналистка из Великобритании С. Лейрд, как и многие западные литературоведы, не ставит знака равенства между талантом русских писателей и их политическими убеждениями, больше

того, она даже считает, что ярлык «политического мученика», пострадавшего за убеждения, мешает по-настоящему оценить уровень мастерства писателя: «Если преследование писателей, отъезд многих из них на Запад принесли горькую известность этим самым людям, в то же время это некоторым образом исказило наше понимание русской литературы как таковой. Русских писателей читали не за их вклад в искусство, а за их политические взгляды. Внимание, естественно, было приковано к тем, кто напрямую критиковал режим и кто впоследствии больше страдал. Существовала тенденция разводить на абсолютно противоположные полюса «диссидентов», осевших на Западе, и «конформистов», которые строго придерживались линии партии у себя дома. Все же среди тех, кто был изгнан из страны, не все были несомненными политическими борцами; во многих случаях их «диссидентство» было просто убеждением, что искусство должно быть свободным от идеологических директив любого рода» [214, с. XIII]. В постсоветское время некоторые критики стали предъявлять обвинения тем писателям и поэтам, которые, получив отказ в публикации своих произведений в СССР, присваивали себе роль политических мучеников. В российской критике существовало также мнение, что некоторые представители искусства умело использовали эту ситуацию для приобретения соответствующей репутации. Критик В. Бондаренко вспоминает о системе избирательной дозволенности для немногих - на фоне вынужденного молчания большинства [31, с. 431].

В своей книге «Голоса русской литературы» С. Лейрд утверждает, что после войны новости о русской литературе приходили на Запад в основном с политическими скандалами. «Унижение Бориса Пастернака, суд над Иосифом Бродским и его изгнание из страны, арест Синявского и Даниэля, гонения и преследование Солженицына за его публичное разоблачение советского режима, - всё это снискало им международную славу» [214, с. ХШ].

Как и многие критики литературы, английская журналистка С. Лейрд считает, что понимание творчества советских писателей и других деятелей

16 культуры невозможно вне исторического контекста, и в то же время именно условия, в которых развивалось их творчество, способствовали привлечению к ним внимания и их славе за границей: «В конце 70-х и начале 80-х годов удушливая атмосфера цензуры и репрессий вынудила целую плеяду многих талантливых писателей, музыкантов, танцовщиков балета, художников и кинорежиссёров протестовать и уезжать. Никогда ещё, возможно, ни одна страна в мире так эффектно не добивалась такого пристального к себе внимания, как Россия в сумерках брежневской эры» [214, с. XIII].

Атмосфера обоюдных враждебности и недоверия продолжала влиять на развитие литературных отношений между Советским Союзом и Западом и в 1980-е годы. В 1988 г. в «Огоньке» была напечатана статья американского ученого Карла Сагана «Наш общий враг». Таким врагом, способным привести к взаимному уничтожению, он считает обоюдную враждебность и недоверие, основывающиеся на «образе страны». В свою очередь этот образ строится на фактах истории. В нашей истории одним из моментов, вызывающих наибольшее недоверие американцев, Карл Саган видит концепцию неизбежности мировой революции. «В глазах многих американцев коммунизм означает бедность, отсталость и ГУЛАГ в награду за высказывание своего мнения, жестокое подавление человеческого духа и жажду покорить весь мир» [76, с. 133].

Напряженность жесткого соревнования с Западом, ставшая еще более ощутимой в 1980-е годы, повлекла окончание холодной войны. А. Уткин пишет: «когда к власти на Западе пришли более склонные к самоутверждению лидеры - М. Тэтчер (1979), Р. Рейган (1981), Г. Коль (1982), надежды Москвы на мир с Западом развеялись окончательно» [138, с. 428]. В эти годы советская пропаганда настолько демонизировала образ Запада, что это вызвало соответствующую реакцию у многих интеллигентов: они бросились в другую крайность, теряя историческое чутье и критическое восприятие действительности [138, с. 438]. Русолог С. Хантингтон писал, что с крушением

коммунизма и Советского Союза политико-идеологическое взаимодействие между Западом и Россией оборвалось. Русские перестали действовать как марксисты и начали вести себя как русские, еще больше увеличивая разрыв между Россией и Западом [210, с. 141].

Политика продолжала оказывать влияние на литературу и в эпоху перестройки. Н. Шнайдман в книге «Русская литература 1988-1994 годов. Конец эры» довольно подробно рассказывает о политических изменениях в нашей стране, повлекших за собой реформы во всех остальных областях, включая и литературу: «С приходом перестройки, демократии и гласности была отменена цензура, перестал существовать прежний состав Союза писателей, на литературной сцене появились новые имена. Однако в постсоветскую эру литература до определенной степени продолжала отражать общественную и идеологическую атмосферу в стране» [250, с. IX]. Это мнение подтверждает теоретик литературы Гари Сол Морсон: «В свете советского и восточноевропейского опыта слависты переживают трудное время, сталкиваясь с чрезмерной политизацией современной критики. Преобладающим в советских критических статьях остается политическое направление - замена всех эстетических категорий на политическую, а результатом является работа оцепеневшего ума. Почему политизация должна быть более приемлемой, чем психологизм, бихевиоризм или любая другая форма направления? Предсказуемость результатов политизации делает такой подход похожим на предписание к скуке» [231, с. 227]. Уважаемый за рубежом литературовед высказал эти слова уже в послесоветские, 1990-е годы, когда в России все еще существовал диктат идеологии над анализом литературного произведения. Определение, данное в советском учебнике 1963 г. о том, что «в основе нашей науки о литературе лежит прежде всего понимание литературы как идеологической деятельности человека, познающего и оценивающего действительность в определенной исторической обстановке» [131, с. 388], было все еще актуально и в конце двадцатого столетия. Г.С. Морсон доказывает, что

русские писатели не воспринимают литературу вне идеологии [231, с. 230]. Н. Шнайдман также напоминает, что «советское государство искренне и прямо использовало все формы литературы для политических целей: возможность создания произведения искусства без политического посыла или социального вовлечения официально не допускалась. Поэтому связывать' политику и литературу, когда мы говорим о современной России, - вполне естественно» [250, с. XII].

Проблемы методологии старой формалистической компаративистики, переживающей, по выражению В.М. Жирмунского, «вторую молодость» в зарубежном сравнительном литературоведении в 1960-х годах, оказали влияние и на славистику. Основываясь на принципах «критики текста» американские слависты стремились избавиться от всего, что мешало восприятию произведения, в том числе, и от исторического фона его создания. Использование методики «критики текста» в западной компаративистике привело к тому, что произведения могли быть соотнесены друг с другом лишь на основе каких-то внешних схождений. Такое «беспринципное эмпирическое сопоставление фактов художественной литературы, вырванных из исторического контекста и из системы мировоззрения и стиля писателя, на основе наличия между ними чисто внешнего сходства, часто случайного, <...> вызвали в советской науке вполне обоснованное недоверие к «сравнительному методу» [54, с. 9]. Мы в своей работе используем сравнительно-исторический метод, основоположником которого в российском литературоведении считался В.М. Жирмунский.

Изучение литературы давало западным исследователям возможность получить представление о советской действительности и в то же время оценить уровень развития самой литературы. Так, Дж. Хоскинг идею создания книги «После соцреализма» объясняет тем, что, когда отношения между Западом и Россией вновь обострились после «оттепели», многие были вынуждены

догадываться, что происходит в советской литературе, и делать выводы о перспективах ее развития [205, с. 5].

С конца 1970-х до начала 1990-х годов на Западе стало господствовать такое направление в мирообъяснении как постмодернизм. Постмодернисты старались смотреть на мир под новым углом зрения - менее идеологизированно, более «объективно». Приверженцы этого направления важнейшим фактором культурной и материальной жизни Запада считали возможность для личности углубиться в частную жизнь, выбрать любой путь, любые самые оригинальные идеи. Перенося фокус внимания на личность, постмодернисты выдвинули принцип универсальности мира. Это как бы нивелирует разрыв между Западом и другими странами - ведь речь идет не о компактных государственных группировках, а об индивидуальностях, о персональных судьбах, которые могут быть в принципе схожими у представителей всех стран [138, с. 393]. Настаивая на том, что существуют универсальные, общечеловеческие ценности, постмодернисты, на наш взгляд, подготовили почву для восприятия русской традиционалистской литературы за рубежом. Тем не менее, литература с деревенской тематикой начала привлекать внимание зарубежной критики раньше - с начала 1970-х годов [164, с. 49]. К. Партэ отмечает, что «деревенская проза наиболее часто приводилась в качестве доказательства того, что в СССР во времена застоя литература все-таки выжила» [102, с. 13]. Она называет ее «самым эстетически полноценным и идеологически значимым направлением официально издаваемой в Советском Союзе литературы за последние три десятилетия после смерти Сталина» [102, с. 13].

Интерес к личности стал характерной чертой «деревенской прозы» в отличие от литературы соцреализма, для которой человек был лишь «винтиком» огромного механизма в системе. Взаимодействие личности и общества рассматривалось и в советских эпических романах 1970-х годов. «Поиск эпопейного со-бытия, то есть гармонии между человеком и миром,

определил динамику внутреннего развития и преемственности различных форм эпического романа в 60 - 70-е годы. Герой эпоса 1970-х годов - это человек, осознавший объективную ценность личностного начала. Он вступает в народ не как слуга, а как равнодостоиная со всем народом величина. Он не приемлет никаких компромиссов, которые ущемляли бы его потребность в свободном развитии. Этими препятствиями к свободному самоосуществлению личности в народных эпопеях 70-х годов, как правило, оказываются идеологические табу и партийные догмы, диктат тоталитарной власти» [79, с. 15].

Русская литература создавала образ уникального национального мира, основанного на тысячелетней истории, вобравшего в себя культуру многих народов, разбросанных по всей необъятной территории государства Российского, неповторимого, сложного, прошедшего через многие испытания и готового поделиться своим опытом с другими народами. Мир, который представал в художественных произведениях литературы досоветского периода, уходил в прошлое. Официальная литература советского периода, вынужденная соответствовать идеологическим требованиям, как оказалось, искажала представление о мире. И поэтому «деревенская проза» стала той литературой, которой удавалось в какой-то мере создавать образ русского национального мира. Конечно, это не было настоящей свободой творчества. По меткому замечанию И. Золотусского, «для крестьянской прозы оставили щель -и то ей разрешалось писать лишь о том, что не задевало настоящего времени или не касалось истоков истощения деревни, не задевало сталинских поборов и раскулачивания. В лучших произведениях этой прозы нашим глазам предстал итог, горестный итог разорения деревни и уничтожения крестьянина, «раскрестьянивания русского человека», как сказал Ф. Абрамов. Но кто это сделал и как, и когда - об этом не было позволено сказать ни слова. И ни смех Б. Можаева, ни слезы В. Белова, ни песнь песней, которую пропел русской крестьянке Ф. Абрамов, - ничто не могло сломить этого запрета» [61, с. 288].

Наша страна, постепенно преодолевающая экономический кризис, меняет жизнь людей к лучшему, и в то же время мы теряем многое из того, чем обладали раньше наши предки. Современная русская литература приводит много примеров, подтверждающих, что люди утрачивают многие духовные качества - терпимость, сострадание, милосердие. Таким образом, заслуга «деревенской прозы», отмечаемая и российскими, и западными критиками, в том, что в кризисный момент состояния нашего общества основное свое внимание она стала уделять вопросам нравственного, этического характера, существенно изменив облик русской литературы второй половины XX века и повлияв вместе с тем на развитие национального самосознания. В этой работе мы обращаем столь же пристальное внимание на русскую критику «деревенской прозы», как и на англоязычную, потому что пытаемся раскрыть суть неотрадиционалистской прозы, исходя из разных точек зрения и позиций миропонимания. Кроме того, как указывает А. Латынина, «без национальной самокритики национальное самосознание может перерасти в национальное самодовольство» [76, с. 129].

Зарубежные исследователи чутко уловили, что это литературное течение показывало пример, хоть и уже ушедшего, но «органичного, устойчивого общественного уклада, основанного на глубоком единстве человека и космоса: модель того уклада, поиск которого является главной проблемой современного человечества» [151, с. 71]. Поэтому сейчас, как подчеркивает А. Большакова, «непростительной роскошью оборачивается небрежение к тем «вышедшим из моды» явлениям русской культуры, которые, может быть, по-настоящему и не познаны, а выдали лишь поверхностный слой» [29, с. 8].

Теоретическая значимость исследования базируется на итоговом в данное время разборе дискуссий 1960 - 1980-х годов в контексте международной полемики и заключается в анализе возможностей применения к русским текстам методологии современного англо-американского критического литературоведения. Размышления о русском народе и национальном

своеобразии России нашли отражение в работах зарубежных литературоведов. В 1970 году в жанре литературной критики выходит книга «Литература и национальная идентичность» [219]. В постсоветское время интерес к изучению темы национальной идентичности и культурного своеобразия русского народа проявляли многие исследователи, среди которых особенно выделяются монографии Кэтлин Ф. Партэ [237, 238]. Она была также одним из первых популяризаторов «деревенской прозы» на Западе.

Изучение русской литературы велось западными славистами по нескольким направлениям. В конце 1970 - начале 1980-х годов исследования Макса Хэйворда [201], Марка Слонима [253], Рональда Хингли [203] были посвящены творчеству русских советских писателей и их взаимоотношениям с советским обществом. Существование наряду с официальной литературой самиздата и других форм неофициальной литературы изучали Джоанес Хольтхузен и Элизабет Маркштайн [204]. Руфус Мэтьюсон исследовал положительного героя в русской литературе [226]. Катерина Кларк стала одним из самых известных исследователей литературы соцреализма и опубликовала книгу об особом жанре - жанре советского романа [174].

Советская литература была также областью проведения тендерных исследований. Так, в аннотации к книге Р. Марш «Гендерный аспект в русской литературе: новые перспективы» говорится: "Книги, написанные женщинами-писательницами, ценны, потому что обеспечивают достоверную картину повседневной жизни женщин, представляют реальных женщин в узнаваемых ситуациях и создают детальную, часто мрачную картину русского общества. Этот подход будет знаком славистам, которые привыкли использовать литературу как средство оценивания состояния русского общества» [224, с. 6].

Отмечая отличие «деревенской прозы» от литературы соцреализма, выразившееся в искренности, возрождении живого народного языка, создании нового типа героя, привлечении внимания к насущным проблемам

современности, западные критики отводят этой прозе значительную роль как продолжательницы традиций русской классической литературы.

Исследованию «деревенской прозы», явившейся первым этапом становления литературы национального самосознания, были посвящены главы в монографиях Д. Брауна, Дж. Хоскинга, Э. Дж. Брауна, Д. Лоуи, Р. Марш, К. Кларк, Н. Шнайдмана, Б. Хельдт; статьи Ф. Льюис, Д. Брауна, Э. Олкотта, Дж.

Б. Вудворда [163, 205, 168, 221, 225, 174, 249, 202, 218, 164, 234, 263]. В

настоящее время наиболее обстоятельное исследование этого литературного течения представлено в монографии К. Партэ «Русская деревенская проза: светлое прошлое» (1992). Творчество отдельных писателей, авторов «деревенской прозы», рассматривалось в разное время в монографиях и статьях таких зарубежных исследователей, как Т. Половы, А. МакМиллин, Дж. Хоскинга, Д. Гиллеспи, Дж. Байкович, Р. Портера, Дж. Гибиана [241, 228, 206, 192, 193, 159, 191] и др. В 1980 - 1990-е годы за рубежом стали появляться

^ книги, в которых осмысливались определенные явления русской литературы

советского периода, а также такие, в которых авторы рассматривали и анализировали основные тенденции и направления литературы нашей страны и пытались подвести итог эволюции русской литературы XX века. Так, в 1980-е годы вышел подробный энциклопедический путеводитель по русской литературе Виктора Терраса [257], охватывающий период, начиная с древнерусской литературы и до новейшего времени, систематизирующий литературные персоналии, жанры и стили. Всесторонние обзоры русской литературы XX века опубликовали в 1980 - 1990-х годах Деминг Браун, Дэвид Лоуи, Джефри Хоскинг [163, 221, 205] и др.

Критико-литературоведческие работы английских и американских исследователей стали объектом диссертационного исследования. Для диалога культур привлекаются также труды отечественных критиков и литературоведов, писавших о прозаиках-«неопочвенниках». Для объективного,

*

всестороннего подхода к русской «деревенской прозе» мы рассматривали всю совокупность этих произведений в их сопоставлении.

Предметом исследования являются особенности восприятия русской «деревенской прозы» англоязычными критиками.

Основная цель диссертационного исследования состоит в выявлении специфики восприятия «деревенской прозы», выразившей русское национальное самосознание, англоязычной критикой, ориентированной преимущественно на модернизм.

Этой общей целью обусловлены конкретные задачи работы:

1) Осветить этапы развития «деревенской прозы» и определить ее влияние на

развитие советской литературной критики.

2) Систематизировать отзывы английских и американских критиков и
литературоведов на русскую «деревенскую прозу»: описать эволюцию и
спектр их рецензий.

  1. Описать основные интерпретационные подходы к исследованию русской литературы западными критиками. \ ч.,

  2. Осветить роль западной славистики в обсуждении «деревенской прозы» в международном контексте, и соответственно, определить вклад англоязычной славистики в расширение диалога о России во второй половине XX века.

Исследование интереса к «деревенской прозе» за рубежом, вызванного интересом к России, неизбежно приводит к вопросу о международных литературных отношениях, входящего в область компаративистики. Поскольку одной из наших задач является определение роли англоязычного литературоведения в расширении диалога о России, мы пытаемся выявить истоки связей наших литератур, способствующие духовному сближению наций. Несмотря на разницу в национальном мировоззрении, обусловленную менталитетом, физиологическими и психологическими особенностями, климатическими условиями, религией, другими факторами, есть общие точки

соприкосновения, объединяющие такие народы, как русский (восточный) и американский (западный). Литература может стать разгадкой этого феномена. «Цивилизацией современные народы сближены, культурами различены, и в этом, с одной стороны, - возможность взаимопонимания, а с другой - красота разнообразия» [41, с. 29]. Дж. Хоскинг считает, что цель у русских авторов «деревенской прозы» и их западных коллег была одна: «Точно так же, как в Англии Джордж Эварт Эванс и другие собирали устные свидетельства о прошлом, которое иначе было бы безвозвратно утеряно, так и писатели в России - где задача была более трудная и важная - пытались спасти социальную историю своей страны. Это была «ностальгия по истории»: возвращение дани своим родителям и предкам» [205, с. 2].

Таким образом, интерес к «деревенской прозе» на Западе можно объяснить разными причинами, в том числе и интересом к внешнему национальному своеобразию русского мира. Российский исследователь А. Большакова считает, однако, что проблему соотношений и связей разных культур, разных национальных ментальных миров нужно искать на более глубоком уровне типологических ментальных пластов. «Только на этом уровне может проходить поиск генетико-типологических схождений, общего, типического, повторяемого. И только такой поиск может быть основой любого сравнительного анализа» [30, с. 5]. Сущностной единицей такого анализа становится ментальная модель, архетип.

Образ русской деревни А. Большакова относит к архетипическим формам национального самосознания, уходящим в глубины коллективного бессознательного. Последовательно разворачивая всеобщность природы архетипа Деревня, российская исследовательница доказывает правомерность интереса западного читателя к «деревенской прозе» как явлению литературы [29, с. 10]. В 40 - 60-е годы XIX века, например, особого расцвета во многих странах Европы достиг такой жанр, как крестьянский роман.

Интерес на Западе к русской деревне только на первый взгляд кажется парадоксальным, ведь все люди, живущие на планете, объединены тем, что живут в странах, «участвующих в общем движении мировой цивилизации, исконно выросшей из самой древней, богатейшей по духовному потенциалу, общечеловеческой крестьянской цивилизации. Все попытки игнорировать эту родовую - не только в локальном, но и в общечеловеческом плане - природу обречены в конечном счете на самоотрицание, как это убедительно показал исторический опыт XX столетия» [29, с. 10].

Успех «деревенской прозы» на Западе может объясняться также такой спорной, но достаточно любопытной мыслью, высказанной Г. Гачевым. Он утверждает, что в основании американской цивилизации залегает первородный грех «отцов-пилигримов» - истребление индейцев. «В настоящее время, говорит Г. Гачев, - когда совесть проснулась и американское общество становится более гуманным, долг к краснокожим платится, за почти отсутствием таковых... - чернокожим» [41, с. 188]. Можно продолжить эту мысль, предположив, гчто интерес в Америке к деревенской литературе обусловлен сходством процессов, произошедших в обеих странах, -истреблением коренного населения в Америке и трагическими последствиями коллективизации в сельской России, приведшими к значительному сокращению числа крестьян. Тогда прежний мир индейцев, истребленных или загнанных в резервации, и освободивших место для новой технологической цивилизации, может рассматриваться как обобщенный образ утерянного исконного органичного уклада жизни. Найдя на уровне коллективного бессознательного общий онтологический мотив, американцы, таким образом, совершают покаяние и отдают «последний поклон» ушедшей цивилизации.

Кроме того, сторонниками западной теории мирового традиционализма в конце 1960-х годов высказывалось мнение, что в мире происходит гигантская крестьянская революция, бунт мировой деревни против мирового города [254; 233]. На Востоке и Западе выявились противоположные по направленности

процессы. Так, на Западе население хлынуло из городов в пригороды, а в России в то же время лишь увеличивался исход крестьян в города [138, с. 390].

Важнейшей чертой архетипа является типологическая повторяемость. Архетип может вызвать бесчисленное количество проекций, вариантов первоначального образа, которые можно встретить в литературе разных стран. Являясь структурообразующей единицей архетип лишь приобретает новые очертания в зависимости от культуры и исторических особенностей страны. Конечно, русская деревня неповторима, поэтому невозможно вообразить, чтобы литература другой страны представила ее точную копию. Но составляющие архетипа Деревни, формирующие, так сказать, его «костяк», могут быть обнаружены в любой национальной культуре. К этим компонентам архетипа Деревня мы относим специфические пространственно-временные характеристики, архетипические образы героев, определенные жанровые каноны, мотивы утраты родины, возвращения в родной дом, а также ретроспективную модель развития со свойственной ей ностальгией по утраченному идеалу. В американской и русской литературе таким образом можно найти много общего. Благодаря единой онтологической основе мировых ментальностей и всеобщности архетипа Деревня природа «деревенской прозы» становится универсальной. В центре внимания писателей оказываются схожие проблемы, а «деревенская проза» - созвучной и понятной американцам.

Несмотря на то, что в романе «Три солдата» (1921) Джон Дос Пассос описывает разочарование Америки, наступившее после первой мировой войны, в нем очень многое напоминает мотивы традиционной «деревенской прозы». В романе показано, как непросто было вернуться солдатам из сельских районов к своим корням. Повидав мир, многие теперь стремились к современной городской жизни. Таким образом, так же, как и в русской «деревенской прозе», в Америке в послевоенные годы актуальными становились проблемы утраты идеала, отчуждения человека и поиска его идентичности. К последствиям первой мировой войны автор литературных портретов Гертруда Стайн

относила душевное состояние молодых американцев 1920-х годов, которых она окрестила «потерянным поколением». Лишенный устойчивой традиционной системы ценностей, человек утрачивал свое чувство самоидентификации. Надежная семейная жизнь, дающая человеку опору, знакомое устоявшееся сообщество, естественные и вечные ритмы природы, управляющие посевом и сбором урожая на ферме, стимулирующее чувство патриотизма и моральные ценности, привитые религиозными верованиями и наблюдениями, - все это, казалось, было подорвано первой мировой войной и ее последствиями. Мотив ностальгии по утраченному раю, традиционный для русской «деревенской прозы», стал главной причиной популярности Роберта Фроста, как утверждали американские критики. «Успех Р. Фроста легко объясним: он писал о традиционной фермерской жизни, апеллируя к ностальгии по старым обычаям. Его темы универсальны - сбор яблок, деревенские дома, ограды, сельские дороги» [122, с. 68]. Всеобщие человеческие темы волновали и У. Фолкнера, один из романов которого назывался «Деревушка» (1940). В центре внимания писателя были традиции южан, семья, сообщество, родная земля, история и прошлое.

К. Партэ обращает внимание других исследователей на универсальный характер «деревенской прозы», хотя многие аспекты литературного процесса в России, начиная с революции, уникальны и присущи только этой стране. «Любая страна, в сжатые сроки сменившая преимущественно сельский образ жизни (где аграрный сектор был основной сферой жизнедеятельности) на более урбанизированный путь развития (со всеми присущими ему переменами и потерями), имеет много общего с Россией, какой она предстает в деревенской прозе. Американский Юг в романах У. Фолкнера, сельская Англия Р. Блита и Ф. Томпсон, Дж. Элиота и Т. Гарди, Франция Д. Бергера, не говоря уже о развивающихся странах, находятся гораздо ближе к деревенской России, чем можно было бы предположить, взглянув на географическую карту» [102, с. 18].

Эти примеры общности мотивов, свойственных русской и западной литературе, свидетельствуют, на наш взгляд, о том, что именно «деревенская проза» в силу своего эмоционально-духовного, нравственного потенциала оказалась наиболее близка и понятна иностранцам и объясняют в какой-то мере ее успех на Западе.

Структуру диссертации определяет логика исследования, исходящая из

А поставленных задач. Диссертационное исследование состоит из введения, трех

глав, заключения и списка литературы. Эволюция «деревенской прозы», а также ее влияние на становление русской критики, выявляющей своеобразие национального контекста этого литературного течения, исследуется в первой главе диссертации. Критическое осмысление «деревенской прозы» англоамериканской славистикой рассматривается во второй главе. Анализу исследования творческих индивидуальностей писателей-деревенщиков и, преимущественно Ф. Абрамова как их характерного представителя, посвящена

ли третья глава диссертации.

,*

зо ГЛАВА І

СТАНОВЛЕНИЕ

«ДЕРЕВЕНСКОЙ ПРОЗЫ»

И ЕЕ РЕЦЕПЦИЯ В РУССКОЙ КРИТИКЕ

1.1. Этапы формирования течения

В 60-х годах XX века внимание любителей поэзии привлекли лирические стихи о родине, и особенно о деревенской родине, которые впоследствии получили название «тихой лирики» в противоположность «громкой» поэзии «шестидесятников». Эти стихи пришли в советскую литературу примерно в то же время, что и произведения о деревне, оформившиеся в дальнейшем в художественную тенденцию, известную как «деревенская проза».

Как отмечал А. Солженицын, представители этой прозы стали писать так, «как если б никакого «соцреализма» не было объявлено и диктовано, -нейтрализуя его немо, стали писать в простоте, без какого-либо угождения, кадения советскому режиму, как бы позабыв о нем» [119, с. 186]. Феномен «деревенской прозы» А. Солженицын назвал «не сразу замеченным беззвучным переворотом» в советской литературе того времени [119, с. 186].

Облик «деревенской прозы» определяли те же эстетические принципы и художественные пристрастия, которые были характерны для «тихой лирики»: публицистичности авторы этой прозы противопоставляли элегичность, мечтам о социальном обновлении - идею возвращения к истокам народной культуры и нравственно-религиозного возрождения. Однако по своему масштабу «деревенская проза» крупнее, и ее роль в литературном процессе несравнимо значительнее.

Если рассматривать причины обращения в конце 1950 - начале 1960-х годов большой группы писателей к осмыслению народной жизни, то можно выделить такие:

во-первых, социально-экономические и политические, связанные с бедственным положением русской деревни. К ним можно отнести государственно-феодальное бесправие крестьян (административное закрепление в деревне), разительное социальное неравенство в сравнении с городом, отчуждение крестьянина от результатов труда.

Во-вторых, причины историко-культурные, главная из которых — трагический характер судьбы русского народа в XX веке и уничтожение народной культуры. Суть трагедии - переход к индустриальной цивилизации не эволюционным, а революционным путем. Постепенно становится очевидной необходимость возврата к ценностям коллективной жизни и реабилитация в культуре крестьянства.

В-третьих, причины этические и мировоззренческие: осознание изменений в национальной этике как следствия разрыва с традициями народной жизни, разрушения целостного крестьянского сознания и миропонимания и формирования фрагментарного (маргинального) сознания как основного типа мышления. Все это позволяет определить литературу о деревне как литературу национального самосознания [128, с. 8].

Перечисленные причины, безусловно, свидетельствуют об объективности и исторической закономерности возникновения нового литературного течения, однако, они не объясняют «тяги» писателей к теме деревни. Менее рациональное объяснение, на наш взгляд, состоит в том, что «деревенская проза» стала своеобразным ответом на разочарование в технократическом, рационалистическом пути развития страны; попыткой обретения утраченного «рая» через возвращение к истокам национальной культуры, патриархальным заветам [69, с. 88]. «Деревенская проза» опровергала коммунистический «миф» литературы соцреализма.

Истоки «деревенской прозы» русские и зарубежные историки литературы иногда связывают с именем В. Овечкина [36, с. 141; 133, с. 255; ПО, с. 312]. Так, например, американская славистка К. Партэ считает, что термин «деревенская проза», обозначающий литературу с деревенской тематикой, деревенскими персонажами, деревенским местом действия, возник из очерка «в стиле Овечкина» примерно в конце 50-х - начале 60-х годов [102, с. 20].

Характерной особенностью этого времени стало возвращение в литературу такого, уже почти забытого, жанра, как очерк. Несмотря на то, что очерк В. Овечкина был стилистически близок к соцреализму, его новизна заключалась в том, что автор смог ввести в него материал, неприемлемый для традиционного «колхозного романа».

В. Овечкин и другие очеркисты изображали реально существующую жизнь колхозников и высказывали смелую по тем временам критику местного руководства. То, что жанр острокритического очерка «в стиле В. Овечкина» получал официальное одобрение, объяснялось желанием партии исправить удручающее положение дел в сельском хозяйстве.

Тем не менее, «объективно открываемый в очерках абсурд социально-экономических отношений у В. Овечкина все же не перерастал в критику самой системы, суть проблемы сводилась к субъективному фактору - плохим управленцам. Такая позиция вытекала из тогдашнего состояния общественного сознания, в котором господствовала идея, что при социализме нет объективных причин для существования отстающих звеньев в экономике, и все дело в кадрах. Вместе с тем эти очерки разрушали миф о советской системе как народной, и их заслуга заключалась в обращении к анализу конкретной социальной действительности» [128, с. 17].

Очерки В. Овечкина казались почти документальными, не приукрашивая действительность, рассказывали о бедственном положении в колхозах и совхозах, и этим отличались от «колхозных романов». Как пишет об Овечкине Ю. Черниченко, «он один выполнял в то время функцию дрожжей общества»

[148, с. 15]. Благодаря его очеркам молодые люди мчались на целину, ехали на великие стройки, радовались трудностям, потому что «...боялись опоздать! Что ни новый кусок Овечкина, то больше страх, что профукаешь жизнь, поезд уйдет непоправимо. Надо жить как Овечкин: за город не держаться, начальству в рот не глядеть, труса не праздновать и цели иметь достойные, а не пальто для жены и не гонорар в конце месяца» [148, с. 15]. О серьезном неблагополучии в жизни села говорили и другие очеркисты: Е. Дорош, Г. Троепольский, А. Калинин.

Однако мы считаем, что связывать генезис «деревенской прозы» с очерково-публицистическими циклами В. Овечкина и Е. Дороша не совсем правильно. Очерк, как жанр, прежде всего, публицистический, ориентирован на такой подход к человеку и к событию, который фиксирует только внешнюю, видимую его сторону. Такая поверхностная ориентация приводила очеркистов к определенной ограниченности и схематичности в изображении сюжета и героев. Обилие «бюрократизмов» в речи героев, сцены собраний, раздачи выговоров - все это свидетельствовало о наследии соцреализма. На роль гоголевской шинели, из которой, по признанию Достоевского, вышли в XIX веке многие писатели «натуральной школы», эти скромные очерковые книги едва ли могут претендовать. Прежде всего, очерк и его проблемное, конфликтное ядро как его не расцвечивай, не «беллетризуй» - не всегда перерастает в повесть или роман. Тем не менее, заслугой В. Овечкина и других писателей было то, что их публицистические очерки положили начало аналитическому направлению литературы. А К. Партэ также считает, что с «Районных будней» В. Овечкина (1952) начался сознательный отказ от романа, являвшегося основным и самым монументальным жанром литературы соцреализма, в пользу малых прозаических форм [102, с. 20].

Когда во второй половине 1950-х годов параметры «деревенской прозы» приобрели большую четкость, стало очевидным, что это литературное движение создаст, по преимуществу, свои собственные жанровые формы [102,

с. 33]. Как указывает в своей монографии К. Партэ, для этого периода было свойственно появление множества жанровых форм, в которые писатели облекали свою прозу. Например, появились такие жанровые определения, как «повесть в новеллах» и «повествование в рассказах». В отличие от жанров очерка и рассказа, характерных для первого десятилетия становления деревенской литературы, жанровая форма повести стала главенствовать с начала 1960-х годов и просуществовала до самого заката «деревенской прозы» как литературного течения. Как известно, в рамках этой прозы выходило мало романов, самый успешный из них - тетралогия Ф. Абрамова «Пряслины» (1958-78). В процессе эволюции «деревенской прозы» художественная литература обновлялась «изнутри», приобретала другие формы, используя нехудожественные и «относительно художественные» жанры и фольклор, в то же время вдохновляясь некоторыми художественными формами XIX века. На развитие лирической прозы в это время оказало влияние возвращение в литературный процесс произведений И. Бунина, долгие годы не публиковавшихся в России.

Так как очерковая проза о деревне находилась на стыке публицистики и художественной литературы, некоторые исследователи называют ее социально-аналитической [133, с. 255]. Тему, начатую очеркистами, подхватили прозаики, которые стремились не только к анализу причин сложившейся в деревне ситуации, но внимательно вглядывались в особенности психологии своих героев. Преобладание лирического начала стало отличать русскую деревенскую литературу начала шестидесятых годов от литературы предыдущих двух десятилетий. Проблемно-ориентированные очерки продолжали создаваться, но новые творческие силы, воодушевленные Овечкиным, не придерживались только этого жанра. Такие произведения, как «Деревенский дневник» Е. Дороша (1956-1970), «Поездка на родину» Н. Жданова (1956), «Владимирские проселки» В. Солоухина (1957), рассказы Ю. Казакова «Поморка» (1957) и «Старики» (1958), роман «Братья и сестры» (1958) Ф. Абрамова вскоре затмили

очерк «в стиле Овечкина». Для этих работ, а также произведений А. Яшина, В. Тендрякова, С. Залыгина, были характерны как постановка актуальных проблем, волнующих читателей, отражение реальных конфликтов времени, достоверность и точность изображения, так и внимание к внутреннему миру простого человека.

Эстетическое выражение тяги современного горожанина к природе, деревне, стремление утвердить традиционную деревенскую эстетику вопреки и в противовес реальным историческим процессам ее разрушения и преобразования в современные формы выявило в этой литературе две линии развития. Социально-аналитическая линия главную свою задачу видела в постижении народного характера и осмыслении того, что стало в XX веке с традиционной патриархальной цивилизацией и общинной системой ценностей. Лирическая деревенская проза, напротив, фиксировала уникальность и неповторимость всякого явления, принадлежащего национальному миру, выражала стремление писателя встретиться с когда-то покинутым, но вновь открытым для себя миром природы, лесов, полей, рек и деревенских изб. Эти две линии прозы о деревне, каждая отдельно, но в то же время соединяясь в одно художественное явление, вместе с «тихой» лирикой представляют первый, приходящийся на 1950 - 1960-е годы, этап развития «деревенской прозы» с характерной для нее жанровой системой, эстетикой, проблематикой и поэтикой. В советской литературе в это время начались процессы, влияние на которые оказала «хрущевская оттепель», вызвавшая потепление общественного климата. С процессом массового освобождения сознания советского народа от гипноза культа личности Сталина началась подготовка читателя к новому этапу развития русской литературы, началом которого по праву считается рассказ «Матренин двор» А. Солженицына (1959, опубл. в 1963). Производственные очерки В. Овечкина и лирический философский дневник Е. Дороша сыграли большую роль в этой подготовке.

Следующий, второй, этап - самый продолжительный, так как длился примерно с 1964 года до начала 1980-х годов. Этот период можно назвать классическим. Характерным для него было изживание социальных иллюзий в условиях советской эпохи и стремление к целостному осмыслению судьбы нации и личности в истории, природе и культуре. Это период поиска русской литературой универсальных ценностей и перехода от критики системы к критике цивилизации.

Именно в конце 1960-х - начале 1970-х годов литература этого направления зафиксировала появление маргинального человека (Ю. Казаков, В. Шукшин, В. Белов, Ф. Абрамов, А. Ким), а в 1980-е годы поставила проблему судьбы народных идеалов в современной действительности и их разрушения, приводящего к духовной деградации нации. 1970-е годы породили, с одной стороны, эсхатологическое мироощущение, а с другой - идеализацию национального прошлого и природы как противопоставление современной цивилизации [128, с. 11]. В 1960 - 1980-е годы интонации «деревенской прозы» стали чрезвычайно разнообразными - от громкого крика, обличений методов коллективизации, разгрома слоя середняков в повести С. Залыгина «На Иртыше» (1964), проблемно-публицистического романа Б. Можаева «Мужики и бабы» (1976) и его же сатирической повести «Живой (Из жизни Федора Кузькина)» (1966) до лирических повестей В. Лихоносова «Люблю тебя светло» (1969), тетралогии Ф. Абрамова о Пряслиных (1958-1978), близкой по социологическо-публицистической поэтике прозе В. Тендрякова.

В то же время исторически обусловленная в 1950 - 1970-е годы проза о деревне в конце второго этапа исчезает. Однако если учитывать, что понятие «проза о деревне» не адекватно понятию «деревенская проза», то можно говорить об эволюции «деревенской прозы» как нравственно-философской, эстетической общности, о ее присутствии в современной литературе [143, с. 22]. В конце 1970 - начале 1980-х годов появляются такие значительные, во многом итоговые для ее авторов произведения, как «Прощание с Матерой»

(1976) В. Распутина, «Царь-рыба» (1976) В. Астафьева, «Дом» (1978) Ф. Абрамова, «Лад» (1982) В. Белова. Они стали настоящим открытием, действительно обновляя русскую литературу, и свидетельствовали об окончательном перерастании «деревенской прозы» в философско-этическую, «онтологическую». Впервые философский термин «онтологическая» в отношении «деревенской прозы» ввела Г. Белая. Появление этого названия говорило о том, что несмотря на деревенскую тематику, эта проза ставит универсальные, всеобщие вопросы - о вечном, неизменном, обо всей эмоционально-душевной ценности бытия, о смысле жизни и смерти. Одним из произведений, свидетельствовавших о том, что литература сделала прорыв к новым и неисчерпаемым горизонтам человекознания и народознания, была повесть В. Распутина «Последний срок» (1970) с ее контрастом последних дней жизни, светлого умирания старухи Анны и всецело земного, суетного поведения ее взрослых детей. Это стремление увидеть человеческое в человеке, рассказать о величайшей ценности сокровенных, не политизированных миров души, особенно сближало «деревенскую прозу» с военной. Точкой соприкосновения этих направлений можно назвать особое видение мира. Внимание авторов этих литературных направлений переключается на внутренний мир человека, его скрытые потенциальные возможности, его отношения с обществом. На первый план выходит нравственный мир человека, оставшегося без идеологии, помощи, поддержки.

И, наконец, третий этап, приходящийся на 1980-е годы, мы определяем как этап кризиса художественного сознания, что подтверждают такие произведения как «Пожар» В. Распутина, «Все впереди» В. Белова, «Печальный детектив» В. Астафьева. Они свидетельствуют о том «тупике», в который зашли их авторы в своем творчестве в период утраты всем обществом нравственных ориентиров и моральных ценностей. Больше того, со времен начатой в 1987 году «перестройки» в атмосфере массового психоза многие из этих писателей стали подвергаться оголтелой травле в средствах массовой информации. Их явно

пытались заставить замолчать, поскольку они резко и прозорливо осуждали многое из происходящего. Третий этап приходится на период, связанный со сменой общественного строя в нашей стране. Литература в это время на какой-то момент перестала интересовать если не все общество, то значительную его часть. С другой стороны, в обстановке пережитого обществом состояния социально-психологического потрясения резко снизили творческую активность многие писатели. Другие увлеклись получившей тогда широчайшее распространение газетной публицистикой, давая различные интервью и принимая участие в многообразных дискуссиях на темы, далекие от литературы.

В это же время начинает появляться «возвращенная» литература, позволяющая по-новому взглянуть на творчество таких писателей, как Ф. Абрамов и В. Тендряков. К произведениям, существенно меняющим сложившееся в советские времена представление об этих писателях, можно отнести рассказ «Старуха» (публ. 1987), повести «Поездка в прошлое» (публ. 1989), «Белая лошадь» (публ. 1995) Ф. Абрамова; рассказы В. Тендрякова «Хлеб для собаки» (публ. 1988) и «Пара гнедых» (публ. 1988).

«Деревенская проза» как литературное явление за время своего существования испытывала взлеты и падения, получала восторженные отзывы читателей, удостаивалась официального признания режимом и похвалы собратьев по перу, но и больше других литературных течений того времени привлекала к себе внимание критики, становилась предметом ожесточенных споров и дискуссий. На первых этапах существования «деревенской прозе» давали такие названия как «патриархальная», «примитивная», «косная», «антиисторичная», «национально-ограниченная», «консервативная», «социально-аморфная» и т.д. [143, с. 18]. В период «заката» ее стали обвинять в разработке националистической, шовинистической и даже фашистской идеологии. В советской критике высказывалось мнение, что и сам термин «деревенская», с самого начала применяемый ко всей этой прозе, свидетельствовал не о

результате критического исследования, познания сути литературного явления, а о пренебрежении к творчеству ее авторов, предполагая провинциальность как некую духовную ограниченность, и стремлении изъять эту прозу из литературного процесса [43, с. 59]. Тематическая заданность в восприятии «деревенской прозы», представляющая ее всего лишь прозой о сельской жизни, значительно обедняет саму суть явления, которое может рассматриваться не только с литературной, но и с философской, социально-исторической, этической и эстетической точек зрения.

Одной из главных причин неприятия деревенской литературы остается извечный спор о путях развития России. «В свое время этот вопрос сводился к неизбежности выбора одного из двух возможных путей развития -технократического, строго рационального и «нутряного», органично-интуитивного, генетически опирающегося на многовековое земледельческое прошлое исконно деревенской страны» [29, с. 4]. «Деревенская проза», стоявшая на принципах традиционализма в жизни и в литературе, оказалась, таким образом, объектом нападок «западников» и всех, кто предпочитал интернационализм национальным идеям.

«Деревенская проза» осталась в прошлом, но осмысление феномена этой литературы продолжается до сих пор. Существует интерес к этой теме и за рубежом. Слишком многое в нашей сегодняшней жизни связано с тем, о чем писали ее авторы. Нас волнуют те же самые проблемы, и многие из них обострились в наши дни.

Авторы этой литературы не призывали вернуть патриархальный образ жизни, но предупреждали о том, что исчезновение деревень, которые всегда были неотъемлемой частью крестьянской Руси, неизбежно повлечет и утрату некоторых традиционных ценностей, свойственных не только крестьянской, но и всей русской культуре. Они пророчески били тревогу, что люди, оторванные от своих генетических корней, не помнящие родства, не знающие, что такое родина, легко перемещающиеся с места на место, приведут к массовому

равнодушию и духовно-нравственной деградации всего общества. Последствия этого морального упадка мы можем наблюдать в нашей сегодняшней жизни. Экологические катастрофы также явились следствием беспечного отношения к окружающей среде, о чем так настойчиво писали в свое время представители этого литературного течения. Эти проблемы актуальны не только для России, они универсальны, характерны для всех развитых стран.

Одним словом, в силу ориентации на вечные ценности человеческого бытия «деревенская проза» остается актуальной и сейчас. У нее есть прошлое, и она имеет проекцию в будущее.

«Деревенская проза» представляет интерес для зарубежных читателей и исследователей в силу ряда причин. Некоторые из них очень точно, на наш взгляд, обрисовал И. Шафаревич. В статье о судьбах человеческой цивилизации «Две дороги - к одному обрыву» он определяет три существующих подхода к изучению этой прозы. «Можно считать, - пишет автор, - что деревенская проза представляет этнографический интерес как живописующая хоть и отошедшую в прошлое, но любопытную и своеобразную микрокультуру» [151, с. 165]. Другую точку зрения И. Шафаревич извлекает из предисловия, написанного В. Солоухиным к вышедшей во Франции антологии деревенской прозы. Он приводит такую цитату: «Эти люди (деревенские писатели), родившиеся в русской деревне, выросшие в ней и хоть немного помнящие, какой она была, прощаются, в сущности говоря, с родной матерью, оставаясь одинокими и беззащитными на холодном и беспощадном ветру истории. То есть, - поясняет Шафаревич, - речь идет о реквиеме, или, вернее, русском плаче, по прекрасной погибшей цивилизации и, следовательно, о литературе, обращенной в прошлое» [151, с. 165]. И, наконец, Шафаревичем приводится относительно менее распространенная, но от этого не менее справедливая и точная третья точка зрения: «Искусство делает, казалось бы, невозможное: воскрешает крестьянскую цивилизацию — хоть и не в жизни, а в наших переживаниях. Мы соприкасаемся с нею и понимаем ее гораздо глубже, вернее, чем если бы

., I

L_ ::._..!

пользовались любыми средствами социологии и этнографии. Нам открывается пример органичного, устойчивого общественного уклада, основанного на глубоком единстве человека и космоса: модель того уклада, поиск которого -главная проблема современного человека. Отсюда понятна притягательность и успех «деревенской» литературы - она указывает путь в будущее» [151, с. 165].

1. 2. Советская критика о «деревенской прозе»

С позиции современности можно утверждать, что в пору своего расцвета «деревенская проза» всколыхнула многие процессы в обществе. Стимулируя интерес к русской истории и культуре, она дала толчок развитию национального самосознания и способствовала возрождению в России критической мысли.

Чтобы оценить значимость и влиятельность, которые благодаря «деревенской прозе» обрела литературная критика во второй половине XX века, нужно вернуться к роли советской критики в 1930 — 1950-е годы.

В период правления Сталина критик выступал, прежде всего, как эксперт
идеологической «правильности» сочинения. Художественные открытия

предполагались в пределах одного лишь метода - соцреализма, другие направления подавлялись в зародыше. Твердя повсюду о прогрессе, советская критика на деле тормозила его в искусстве. Она утратила представление о национальной классике и подняла на щит художественно второсортные сочинения. «Произведения высшего уровня оказались «теневой» литературой, ибо созданы они в споре с властвующей идеологией. В 30 — 50-е годы серая публицистика стимулировала поток однообразной художественной продукции, преобладали парадно-ритуальное самовосхваление и «проработочные» кампании» [63, с. 295]. Необходимость противостоять мертвящей тоталитарной идеологии, догмам соцреализма, требованиям партийной цензуры препятствовала саморазвитию литературно-критической мысли, поэтому

критики мирового уровня, интересной другим культурам, сталинская эпоха не дала.

В период «оттепели», под которым большинство исследователей понимает десятилетие с середины 50-х до середины 60-х годов, началось некоторое оживление литературных дискуссий, возвращение культуры полемики, размежевание позиций журналов - этим, прежде всего, отличается новейший период от предыдущего. Большую значимость стало приобретать взаимодействие между литературой и критикой.

Началом тесного взаимодействия аналитической прозы о деревне и критики можно считать появление в 1953 году в журнале «Новый мир» статьи В. Померанцева «Об искренности в литературе», вышедшей через год после публикации в том же журнале «Районных будней» В. Овечкина. Померанцев остроумно осмеял некоторые послевоенные колхозные романы - «Кавалера Золотой Звезды» С. Бабаевского (1947-48) и «Жатву» Г. Николаевой (1950). Одновременно он одобрительно отозвался об идеологической и эстетической ценности «Районных будней». Последовавший за этим всплеск критического осмысления эффективно убрал из фокуса внимания «колхозную» литературу и создал вакуум, который впоследствии заполнила «деревенская проза».

С самого начала в критическую полемику были вовлечены и писатели-«деревенщики»: свой вклад в разработку темы внесли Ф. Абрамов, В. Тендряков, С. Залыгин, Е. Дорош и В. Овечкин, написавшие эссе о связи «колхоза и литературы» [1, 57, 99]. Имя Абрамова стало известно после того, как в 1954 г. на страницах журнала «Новый мир» была опубликована его полемическая статья «Люди колхозной деревни в послевоенной прозе». Смелость критика проявилась в том, что он покусился на «святая святых» -подверг беспристрастному анализу произведения официально признанных писателей, лауреатов Сталинской премии. Ф. Абрамов, высмеявший «кудрявое однообразие» писаных красавцев и красавиц — героев произведений сталинских лауреатов, увидел в этой литературе опасности лакировочной, бесконфликтной

прозы, весьма далекой от действительных проблем, которыми жила деревня в первые послевоенные годы. В этой статье Абрамов требовал правды, даже если она была нелицеприятной. Такую правду о жизни сам писатель рассказал в «Братьях и сестрах». Как заметил И. Золотусский, в этом романе «дана запевка, взята интонация» всей прозы Абрамова.

Другие критики также хотели, чтобы в новой литературе воплотились качества, которых не хватало «колхозной» литературе: искренность, неприкрашенность, конфликт, внимание к языку и стилю, глубокие психологические портреты героев и знание деревни.

С появлением «Деревенского дневника» Е. Дороша (1956-1970) и «Владимирских проселков» В. Солоухина (1957) «деревенская» литература ушла от «колхозной» еще дальше, а вместе с ней изменилась и критика. Писатели обратили более пристальное внимание на повседневную жизнь простых крестьян, их культурное и природное окружение и наконец-то вышли за пределы колхозной конторы. Как только внимание переключилось с советского колхоза на русскую деревню, критики стали искать новое название для этого распространившегося движения. И к середине 1960-х годов жанровый термин «деревенский очерк» был заменен более гибким - «деревенская проза».

Вскоре, однако, стала понятна неоднозначность и дискуссионность и этого названия. Термин «деревенская проза» оспаривался и с эстетической, и с идеологической стороны. В эстетическом плане критики возражали против того, чтобы делить литературу на столь многочисленные разновидности: деревенскую, городскую, военную, московскую, конфессиональную, производственную, бытовую, интеллектуальную, приключенческую, документальную и прозу «сорокалетних» [См., например: 65, с. 102-103; 64, с. 92-101; 75]. Высказывались опасения, что этот процесс может привести к практически неограниченному числу ответвлений, выделяющихся по тематическому признаку, месту действия или даже по возрасту писателя. Некоторым критикам проблематичными казались определение и

характеристика литературной школы, в рамках которой совершенно разные писатели, стили, темы и подходы ставились в один ряд [144, с. 12]. Такая классификация, сводившая вместе талантливых и средних писателей, пишущих на тему деревни, возмущала, например, Б. Можаева [102, с. 189].

Идеологически термин «деревенская проза», как бы подчеркивая отличие от «городской прозы», предполагал наличие разногласий между городом и деревней, в то время как «колхозная литература» показывала все большую смычку города и села. «Деревенская проза» акцентировала самобытность и индивидуальность там, где официальная литература предполагала шаблонность и однообразие. К тому же «деревенская проза» подчеркивала русскую, а не советскую самобытность.

Некоторые критики предлагали заменить термин «деревенская проза» названием, акцентирующим другие достоинства и качества этих произведений. Споры вокруг термина, как рассказывает Л. Вильчек, привели к тому, что он, в конце концов, был принят с пометкой «так называемая», что сделало его безличным «явлением природы», за которое никто ответственности не несет. Г. Цветов был менее оптимистичен, говоря, что «феномен существует, развивается, эволюционирует, находится в центре внимания критики. О нем спорят, его изучают, но названия у него нет» [36, с. 35; 144, с. 5-6].

Как известно, в 1960-е годы на страницах периодических изданий проходили ожесточенные литературные баталии. В результате многочисленных дискуссий исподволь формировалось представление о существовании различных эстетических школ и литературных направлений, о сложности и реальном многообразии литературного процесса [133, с. 272].

Влиятельность критики в этот период приобрела такой масштаб, что, по замечанию американской исследовательницы К. Партэ, временами дискуссии, вызванные «деревенской прозой», отодвигали на второй план саму прозу [102, с. 106]. С одной стороны, в результате этого появились не только интересные комментарии, но и более глубокие, многогранные прочтения некоторых

основополагающих текстов и трактовка направления в целом. Но с другой стороны, критики разрабатывали идеи и образы, которые находили в «деревенской прозе», и пытались преобразовать их в идеологические концепции. Деревенская проза и то, что было о ней написано, заняли пространство, которое можно назвать «окололитературным»: это была «...сфера дебатов, цитирования, слепой веры, предательства, примирения... но не сфера единства или взаимного согласия по вопросу о природе литературного творчества» [102, с. 106]. В этом зачастую предвзятом, политизированном контексте «деревенская проза» была не столько объектом литературно-критического изучения, сколько «основанием для споров о самых важных проблемах современности» [2103, с. 66].

Так, например, в 1967 - 68 гг. «Литературная газета» свела вместе несколько спорных точек зрения на героя деревенской литературы. Критик В. Камянов утверждал, что «праведники», являющиеся героями этой прозы, -статичны как личности, и в целом, неадекватны как модели поведения для советского человека в сложном и постоянно меняющемся мире. В. Кожинов, его самый постоянный оппонент, возражал, что, напротив, как раз в современном городском мире людям больше всего необходимы положительные нравственные ориентиры. Крестьянин, по его мнению, обладает «единством тела и сознания, единством практической, мыслительной, нравственной и эстетической деятельности, утерянных людьми из других слоев». Кожинов не считал крестьянство идеальной и «высшей» общностью людей, но утверждал, что оно является основой постоянного «обновления жизненных сил наций» [205, с. 77].

Ф. Левин соглашался с Камяновым, что городской, образованный человек не может обращаться к своей полуграмотной бабке как к источнику мудрости, но доказывал, что, тем не менее, «деревенская проза» играла положительную роль в эволюции советской культуры и общества: «Мы все знаем, - допускал он, - что в трудные моменты истории наши моральные принципы временами

страдали. Эти принципы нарушались, а мы в результате деградировали. Безразличие, эгоизм, двуличие, трусость были более или менее распространены. А сейчас мы видим некоторых писателей, вернувшихся к своим «корням», к людям, живущим простой трудовой жизнью» [70, с. 79].

Неприятие «пассивного гуманизма» (синоним христианской этики) заставляло критиков негативно оценивать нравственно устойчивых крестьян С. Залыгина («На Иртыше», 1964), В. Белова («Привычное дело», 1966), А. Солженицына («Матренин двор»), В. Солоухина («Черные доски») и противопоставлять им беспочвенно активных энтузиастов, «преобразователей земли». Позднее этого идеального функционера, «покорителя природы» с низкой духовной культурой, критика обозначила термином «антигерой».

Одной из самых примечательных дискуссий в период «оттепели» стал спор о народности в литературе, драматизме исторической судьбы русской деревни, народном характере, истинном и мнимом патриотизме. Дискуссия была спровоцирована статьями В. Чалмаева и М. Лобанова, вышедшими в журнале «Молодая гвардия» [146, 147] в 1968 году. Эти статьи вызвали целый поток ответных рецензий с нелицеприятными высказываниями в адрес авторов и ожесточенные споры, усугубившие процесс размежевания литературных позиций журналов и разделения всей критики, когда-либо писавшей о деревенской прозе, на «почвенническое» и «либеральное» направление. Неприятие критиков, и в частности А. Дементьева [46], вызвала характерная направленность и симптоматичность настроения статьи В. Чалмаева. Оппонент утверждает, что Чалмаев славит и утверждает отечественные «истоки» и традиции, «землю» и «почву», патриотизм и народность, «нравственную природу России» и «святыни национального духа», как бы пытаясь придать некое направление примечательному для того периода интересу широких кругов советского общества к отечественной старине, древнему зодчеству и т.п. Дементьеву казалось, что бурное обсуждение этих статей затихло, так как отрицательное мнение о них было единодушным. Но в 1969 г. появляются

статьи А. Метченко в журнале «Москва», затем А. Ланщикова в «Молодой гвардии». Обсуждение пошло по второму кругу. А. Метченко в статье В. Чалмаева подкупает искренность и то, что можно назвать криком души, вызванным нездоровым явлением современной западной культуры. Он улавливает в статьях Чалмаева «неподдельное, искреннее восхищение нравственной стойкостью и красотой души русского народа» и «веру в то, что русский народ - не Иван, не помнящий родства, растранжиривший по белу свету сокровища, накопленные его предками, а рачительный наследник этих сокровищ». Напротив, А. Дементьева беспокоит, что за пышным красноречием, или, как он выражается, суесловием автора скрывается не истинный патриотизм, а национальная ограниченность и идеализация прошлого. Свои обвинения он подкрепляет цитатой из программы КПСС, которая обязывает нас «вести непримиримую борьбу против проявлений и пережитков всякого национализма и шовинизма». Приводя доводы против основных положений статьи В. Чалмаева, Дементьев сетует на то, что писатели и поэты, пишущие о деревне, призывают вернуть старое и прошлое, забывая, что «будущее цивилизации принадлежит силам труда и прогресса». Убеждая читателей, что ничего общего с воспитанием настоящего социалистического патриотизма подобное суесловие не имеет, Дементьев приводит в пример высказывания других критиков (Ю. Суровцева, И. Мотяшова, Ф. Чапчахова), разделяющих его мнение.

Развитие этой истории свидетельствует о том, что в глазах тоталитарной власти идеи национальной замкнутости представлялись куда более терпимым заполнением духовного вакуума, образовавшегося на месте «самого правильного учения», чем идеи, взывавшие к открытому взаимообогащению со всем миром. Сторонников патриотизма власти журили, но в обиду не давали.

Пожалуй, одним из самых благосклонных критиков «деревенской прозы» был представитель «почвеннического» направления Александр Макаров. «Все исследователи признали его собирателем безвестных застрельщиков

«деревенской прозы», а вклад любого критика измеряется его влиянием на
формирующееся, новое направление. Как верно заметил В. П. Муромцев, этот,
казалось бы, малозаметный публицист «неотделим от того благотворного
процесса обновления литературной критики, который начался во второй
половине 50-х годов» [63, с. 37]. Отличительной особенностью А Макарова
была его вера в то, что писателем и критиком может стать лишь тот, кто знает
жизнь. Он был уверен, что «без знания жизни, без своего взгляда на нее, без
своей темы, без страстной щедринской веры в животворную мощь литературы,
а только со школьным знанием законов жанра, критика из человека не выйдет,
а выйдет схоласт, который не только попортит немало крови писателям, но и
посеет плевелы в душах читателей» [91, с. 340]. Именно поэтому он так ценил
и любил писателей деревенского происхождения. А. Макаров требовал от
писателей сохранения колорита родных мест, русской культуры,

сохранившейся преимущественно на окраинах, менее затронутых урбанизацией. Как «почвенник» Макаров апеллировал к малой родине, считал, что главный вопрос современности - это «вопрос о культуре села, об утрате лирики сельской жизни, того, что было для души, об уходе старых обрядов и обычаев и об образовавшейся пустоте благодаря отсутствию новых... сейчас это стерто, нивелировано единым образованием, радио, кино, транзисторами, повешенными вместо гармошки через плечо» [91, с. 341].

Одним из первых Макаров заговорил о национальном образе мира, который создавали своими произведениями, прежде всего, писатели и поэты с крестьянским мировоззрением. Так, он требовал объективной оценки Есенина, считал, что в его наследии надо видеть не локально-историческое, а неизменное, национальный образ мира, что было ново и крамольно для того времени.

Можно сказать, что Макаров открыл для читателей В. Астафьева. В статье об Астафьеве критик не случайно процитировал Н. Лескова: «Народ просто надо знать, как самую свою жизнь, не штудируя ее, а живучи ею». А. Макаров

искал писателя, неподдельно живущего народной жизнью. Как Солженицын, по выражению В. Лакшина, пришел «на готовое ожидание Твардовского», так и Астафьев ответил ожиданию такого знатока и поэта «глубинки». Критик не сомневался, что малоизвестный провинциал оставит значительный след в искусстве: «Конечно, неисповедимы пути художника. Только дан Виктору Астафьеву высший дар, какой дается вне зависимости от мощи таланта только истинному художнику, - дар любить жизнь в ее движении, в бесчисленных, никогда неистощимых ее проявлениях и извлекать из своего знания жизни и людей то хорошее и доброе, что открылось ему..» [91, с. 310]. А. Макаров уже в начале творческого пути Астафьева сумел угадать в нем будущего большого писателя, а это уже талант критика.

С появлением новых писателей и новых произведений «деревенской прозы» менялось и отношение критики к этому явлению. От восторженного оно перешло к более обдуманному и взвешенному, стало постепенно выяснять истоки этого феномена. Одним из факторов, влияющих на оригинальность и популярность этого движения было деревенское происхождение его авторов, другими словами «провинциализм». В 1975 году в статье «Возвращение к себе» [43] критик И. Дедков пишет о молодой прозе, вышедшей во второй половине 60-х годов на первый план литературы и представленной писателями нестоличного происхождения. Список самых талантливых представителей тогдашней «молодой прозы», составленный Феликсом Кузнецовым, приведен автором статьи, чтобы подчеркнуть, что среди них много провинциалов. Но слово «провинция» произносится здесь без иронии и упрека. Все эти писатели вдруг обнаружили свой независимый голос и свое живое, нестертое лицо. И. Дедков пишет: «Общий знаменатель, кроме тематического, тут немыслим, но и при всех различиях очевидно: объединяет этих писателей живое знание провинциальной русской жизни в ее глубине, верность ее действительному ходу, формам, интонациям и чувству времени. И конечно же, народность взгляда и оценки» [43, с. 175]. Очевидно, что критик Дедков, пытавшийся

разобраться, почему именно провинциальные писатели вышли в авангард советской литературы, не смог уловить еще одного, очень важного качества, отличавшего их произведения. Они ставили универсальные, социально-философские проблемы, а деревенская тематика была лишь поводом для их постановки.

Статья Дедкова написана в духе защиты «деревенских» писателей от нападок некоторых столичных критиков, обвинявших их в провинциальности. И. Дедков постоянно возвращается к этому понятию, пытаясь объяснить его с различных точек зрения и доказать, что применительно к писателям-деревенщикам речь может идти только об «отдаленности от географического центра», а не «духовной отсталости и неразвитости». Оборонительный характер статьи не позволяет критику абстрагироваться от темы и проанализировать, что стоит за ней. И. Дедков пишет: «Ныне чувство малой родины, своей местности, связи с народной жизнью особенно обострено и потому, что живое ощущение Дома, Родины помогает повсеместно противостоять космополитической унификации человека, стандартизации личности, оглушающему напору моды, магнетизму потребительского идеала» [43, с. 176]. Видимо, сказалось время закрытости советского общества, в котором все «западное» было, с одной стороны, запрещено, а с другой стороны, тем более притягательно.

Несмотря на то, что И. Дедков верно определяет «непохожесть», оригинальность деревенской литературы от того, что было написано по заказу или в соответствии с модой, он отказывает ей в способности быть философской и ставить вопросы глобального значения. Он приводит в пример высказывание грузинского критика Г. Асатиани: «Мы привыкли употреблять слово «провинциальное» в отрицательном смысле. Но в провинции сохраняется ощущение настоящей жизни. В самых далеких, «заброшенных» точках планеты бьются живые очаги культуры - они живут всюду, где человек мечтает, горит, созидает, не уступает ни на йоту своих человеческих прав и призвания» [43, с.

176]. И. Дедков в ответ на приведенное высказывание говорит, что если чуть снизить «планетарный» полет этой мысли, то останутся простые и непреложные истины, живые принципы. Многие герои произведений «деревенской прозы» сохраняют достоинство, честь, волю к лучшему, к справедливости, хранят в себе зов дома, деревни, родной земли, и это в них -как центр тяжести, причина и гарантия их устойчивости и надежности.

По мере становления «деревенской прозы» незаметно складывался некий стереотип произведения о «малой родине». О легко узнаваемых элементах или параметрах такого произведения, составляющих своеобразный «код прочтения» этой прозы, американская исследовательница К. Партэ написала в своей монографии [102]. К этим составляющим относятся дом или изба - как центр повседневной жизни крестьянской семьи, родные, знакомые места, связанные с понятием «родина», радужные картины деревенского детства - солнечного, ласкового, босоногого, отношение ко времени, которое чаще всего направлено на прошлое, ностальгия по ушедшему и т.д. Авторы произведений, описывая деревенскую жизнь, словно бы набрасывают идиллический флер на прошедшее, на очень непростой мир народной жизни. К. Партэ, как и многие другие литературоведы в России и на Западе, считает, что идеализация деревенского прошлого и мифологизация некоторых аспектов крестьянского образа жизни придает утопическую направленность всей «деревенской прозе», смотрящей в прошлое и отбирающей из него самое лучшее. В отличие от прогрессисткой утопии соцреализма творчество писателей-деревенщиков она называет ретроспективной утопией. Более подробно этот вопрос рассматривается в третьей главе.

В 1980 г. в «Литературной газете» вышла рецензия Е. Осетрова на сборник В. Белова «Лад. Очерки о народной эстетике» [101]. Это восторженный отзыв на произведение, описывающее деревенский быт крестьян русского севера. Критик называет «Лад» первой в современной литературе повестью-хроникой, посвященной народным представлениям о прекрасном. Автор задумывал свой

«Лад» как сборник «зарисовок о северном быте и народной эстетике», а в итоге представил целостную, образную «модель» быта и нравов, в котором воплощены выношенные этические и эстетические идеалы народа. Как несомненную удачу Е. Осетров отмечает то, что автор - и «носитель» народной жизни, и в то же время «писатель», запечатлевший жизни крестьян. Немаловажен, разумеется, и дар увлекательного, остроумного рассказчика, умеющего мгновенно, с поразительной чуткостью откликаться на зовы окружающего. Но, несмотря на хвалебную рецензию, критик смотрит на это произведение как-то односторонне, сводя главную его мысль к представлению о труде, как первейшей людской потребности, об искусстве жить достойно.

«Лад» Белова встретил не только восторженный прием, но и довольно резкую критику. Так, например, негативный отклик это произведение вызвало у В. Чалмаева - того самого критика, который в 1968 году первым призвал к «почвенничеству» и тем самым подвел литературно-критическую базу под рождение «деревенской прозы». «Семена так отсеяны В. Беловым от плевел, «лад» - от «разлада», что часто вместо лада мы видим лак», - пишет критик. В. Чалмаев предъявляет к этой книге претензии, на которые она ответить не может, так как по своему жанру она - утопия. Тонкая грань между утопией и идиллией в этой книге стирается в пользу идиллии, и в результате мы видим идеальную, лелеемую в мечтах «модель» крестьянской Вселенной, которая у В. Белова выглядит как реально существующая повседневность. Такую же утопическую направленность, по мнению К. Партэ, имеет проза Ф. Абрамова, в которой он просто изображал ту действительность, которой уже не было или которая исчезала на его глазах. Такое изображение приобретает идиллическую окраску, видимость гармонии, в чем К. Партэ усматривает некую опасность, так как «Лад» и подобные ему произведения «деревенской прозы» могут легко представлять примеры желаемого, выдаваемого за действительное, и не выражать деревенскую жизнь доподлинно, как это предполагалось. Эта опасность усиливается, если автор пишет произведение, основанное на

исторических фактах. Историческая действительность, приглаженная избирательной памятью автора-повествователя, выглядит весьма достоверной, тем более, что она «заверена» автобиофафическими метами и окрашена искренним лирическим чувством. Опасность такого ненадежного источника истинных фактов о прошлом Партэ видит в том, что в "плохих" руках он может служить политическим и идеологическим целям.

В начале 1980-х годов, после выхода всех самых известных произведений на тему деревни, внимание критики сосредоточено на влиянии, которое оказывали эти произведения на состояние современной литературы. В статье «Польза интуиции» [22] критик Г. Белая выражает надежду, что рассеялось наконец-то заблуждение, до поры до времени позволявшее прозу В. Белова и В. Распутина, Ч. Айтматова и Г. Матевосяна, В. Астафьева и С. Залыгина зачислять по ведомству деревенской. Г. Белая утверждает, что на самом деле она никогда таковой не была. Критики остро почувствовали это уже в момент выхода «Привычного дела», не случайно породившего столько споров по самым существенным проблемам человеческого бытия, а не по поводу обычаев и событий деревенской жизни. «Уже сами вопросы, сами проблемы - те же корни и истоки, те же традиции и вековечные нравственные нормы, мысли о «природном резоне» и круговороте жизни, национальном типе и народном характере - все это сигнализировало о том, что перед нами - проза, деревенская только по материалу, что материал этот в высшей степени условен, что он не более чем плацдарм для решения бытийственных вопросов» [22, с. 10]. Г. Белая считает, что хотя интуитивно многие уже с самого начала чувствовали, что это не «деревенская» проза, - нового понятия, нового термина ни тогда, ни теперь не нашли. Теперь же наиболее проницательные литераторы пытаются по-новому прочесть прозу, сделавшую «вечные вопросы» предметом современной художественной интерпретации.

Наиболее определенно написал об этом А. Адамович в статье «О войне и мире» [4]. Подробно анализируя современную литературу, он видит в ней

процесс эстетического сближения военной и деревенской темы. Обе эти ветви нащупали «нерв народной жизни». Не только «деревенская» проза «живет... большой мыслью о человеческом предназначении на земле», но и «военная» проза, многому у нее научившаяся, обогащает «деревенскую» прозу» [4, с. 34]. Именно в этом сближении, кажется А. Адамовичу, заложено зерно будущих открытий. Для того, чтобы это доказать, Адамович сделал единственно верный шаг: он резко развел современную проблематику и внешнюю канву изображаемых событий. Прощание с Матерой, этот центральный образ-символ произведения Распутина, он категорически отказался анализировать в бытовой, событийно-тематической плоскости. Истинная тема повести была обнаружена им на глубинном философском уровне: «Прощание с Матерой», - пишет Адамович, - это «всенародное наше прощание с крестьянской Атлантидой, постепенно скрывающейся во всем мире, не только у нас...». А если это так, то тогда и вопросы, которые ставит Распутин, - это вопросы вселенского значения. Их масштаб именно в глобальности звучания. Жизнь и смерть - это средоточие философского содержания повести - приобретают как проблемы актуальный смысл потому, что они укоренены писателем в нашей реальности, замешаны на дрожжах той действительности, в которой все мы живем, в них нет отвлеченной, надмирной высоты. Жизнь и смерть — эти важнейшие константы человеческого бытия, - главные «герои» повестей Распутина, хотя он пишет о нашем смятении и нашем сумасшедшем ритме, нашем скоростном беге и бессмысленности нашего перенапряжения, о самоутверждении современного человека и тщетности усилий одинокого, отрывающегося от рода «я»... [4, с. 34].

Говоря о новейшей прозе, Г. Белая указывает, что так называемая «деревенская» проза уже подготовила почву для перехода к литературе, которая является феноменом еще более сложным и интересным. «Новейшая проза, - пишет она, - это проза с отчетливо выраженной онтологической проблематикой, литература, которая изображает жизнь человека в

человечестве» [22, с. 11]. Г. Белая сетует на то, что критика не поспевает за развитием литературы. Для того, чтобы грамотно прочесть и истолковать эту прозу, критике необходимо изменить угол зрения, оперировать не только более крупными категориями, но оперировать друггши категориями. Сама литература властно диктует необходимость работы над созданием нового критического кода, ключа, с помощью которого мы могли бы понять процессы, протекающие в современной литературе. Все вышесказанное можно отнести и к прочтению некоторых произведений, относимых к «деревенской» прозе. Г. Белая заявляет, что поскольку «новейшая» проза обладает большой емкостью и вместительностью нравственно-философского содержания, которого так жаждет современный читатель, критика обязана дорасти до уровня этой литературы, чтобы говорить о ней на соприродном ей языке.

Когда к середине 1980-х годов стало ясно, что «деревенская проза» перестала существовать как жизнеспособное литературное направление, появилась возможность подвести некоторые итоги и осмыслить это явление. В статье «Вниз по течению деревенской прозы» [36] критик Л. Вильчек рассматривает движение «деревенской прозы» с историко-литературной точки зрения. Этот подход был подсказан ей исследованием, который избрала и описала Е. Старикова в статье «Социологический аспект современной деревенской прозы» [126]: «Е. Старикова не ставила перед собой задачи интерпретировать эту прозу как целостное течение; мысль о том, что перед нами - течение, имеющее собственные, органические законы развития, появилась позже, она была сформулирована А. Петриком в статье «Деревенская проза: итоги и перспективы изучения». Но вне социологического подхода, предложенного Е. Стариковой, мысль о деревенской прозе как о течении остается всего лишь гипотезой, интуитивной догадкой» [36, с. 43]. Такой подход знаком западным историкам литературы, так как позволяет связать эволюцию литературы с развитием общества.

Рассматривая исторические предпосылки возникновения литературы о деревне, Л. Вильчек считает, что объединяющей в «деревенскую прозу» творения очень разных писателей является тема: речь идет о произведениях, рассказывающих о русском селе. Однако критик предостерегает, что противоречивым, сложным, но, тем не менее, единым течением «деревенскую прозу» делает не тема сама по себе, а особенность этой темы. Лишь осознав, что такое деревенская тема, можно понять это своеобразное литературное течение. Сказать о писателе: он «деревенщик» - значит сказать о философско-историческом содержании его творчества. Несмотря на то, что Л. Вильчек достаточно ясно выражает свое понимание сути этого литературного явления, критик В. Чалмаев, статья которого опубликована в этом же журнале, упрекает ее в нежелании искать нравственно-философскую программу в прозе деревенщиков [145].

Л. Вильчек предваряет свое исследование исторической справкой. Тему, которую разрабатывают деревенские писатели, критик считает уникальной. Она напоминает, что испокон веков Россия являлась аграрной страной. «К концу XIX - началу XX века крестьянство составляло девяносто процентов населения Российской империи. В середине двадцатого столетия, даже несколько позже, в конце 1960-х годов, население города и села сравнялось. К концу столетия - по прогнозам демографов - оно будет составлять не более 10 процентов населения Российской Федерации» [36, с. 37]. Просматривая взаимосвязь изменений в демографической и социальной структуре с еще более необратимыми изменениями - в культуре, мировоззрении, этике, Л. Вильчек предлагает вспомнить, что «крестьянство - это особый мир со своим укладом, своей культурой, своими представлениями о цели и ценности человеческой жизни. Процесс сокращения численности крестьян - это задержавшийся на Руси процесс смены исторических эпох, смены культур, смены классов: крестьяне превращались в рабочих. Словом, на глазах одного поколения в России осуществлялось то, что в иных странах растянулось на три столетия:

фольклорная культура сменилась современной профессиональной культурой, сельский мир утратил согласие с самим собой, внутренне переориентировавшись на городской образ жизни как на свой идеал» [36, с. 37].

Говоря об уникальности темы Л. Вильчек утверждает, что судьба советской деревни не имеет исторических аналогий. Привязанность к описанию исторического развития советской деревни мешает ей подняться над материалом и увидеть проблемы, схожие для многих стран. Как мы уже знаем, мотивы, свойственные «деревенской прозе», можно обнаружить и в произведениях других стран. Называя войну трагическим испытанием, критик утверждает, что село пострадало больше всех. Очень похожее мнение высказывала американская исследовательница В. Данхэм, писавшая, что после войны советской деревне психологически стало еще тяжелее, так как большинство уцелевших молодых солдат возвращались уже не в села, а в города [182, с. 225]. «После войны резче выявились различия в жизни города и села, ожидание не соответствовало реальному: бедность большинства деревень, все, что находило себе оправдание в годы войны, тяжело ранило сознание сельского жителя, освободившего пол-Европы. После XX съезда партии положение стало меняться к лучшему. Но проблемы остались: хотя и в модифицированном виде. Молодые колхозники, получив паспорта, устремились в город» [36, с. 39]. Подобные проблемы становились актуальными и для американцев, находя воплощение в прозе, описывавшей послевоенное разочарование. После первой мировой войны, повидав мир, солдаты не хотели возвращаться в родные места, испытывая в то же время ностальгию и чувство вины.

Л. Вильчек считает, что крупным явлением «деревенская проза» стала не только благодаря таланту ее авторов, но и именно благодаря теме: уникальный объект, где за локальными бытовыми или производственными проблемами невольно просматривается картина исторического масштаба, за сменой принципов организации производства - смена социальных миров [36, с. 41].

В этой главе мы лишь обозначили некоторые тенденции критики традиционалистской прозы, интересные, с нашей точки зрения, для диалога с западной критикой. Вместе с развитием «деревенской прозы» эволюционировала и критика. Обсуждения «деревенской прозы» способствовали возникновению дискуссий о национально-историческом самосознании России, об исповедальности и лиризме в прозе, о положительном герое, о реализме и границах условности, о новом художественном сознании и «морали эпохи научно-технической революции». «В «деревенской прозе» глубоко и масштабно были поставлены философско-экологические вопросы -об антагонизме органической культуры и машинной цивилизации, о судьбе индивидуальных стилей» [63, с. 298]. Непримиримость сторон вызвала размежевание позиций литературных журналов и разделение всей критики, когда-либо писавшей о «деревенской прозе», на «либералов» и «почвенников». В то же время дискуссии по разным вопросам, вызванные произведениями «деревенской прозы», порой отодвигали на второй план саму прозу. Критика использовала произведения этой прозы для решения нелитературных проблем. Вокруг деревенской литературы выросла целая «идеологическая инфраструктура, в которой критики и журналисты давали рациональное объяснение этой новой русофильской культуры» [190, с. 13-14].

Поиски названия нового литературного течения и попытки найти подход к его описанию свидетельствуют о том, что критики осознавали масштабность и глубину «деревенской прозы». Неудовлетворенность существующим названием говорила о том, что оно не отражает сути явления, в котором деревенским было лишь место действия. Критики, рассматривавшие исторический, социологический или какой-то другой аспект «деревенской прозы», искали путь, позволявший свести воедино и, вместе с тем, скорректировать различные точки зрения на это литературное направление. Г. Белая предложила новое название для этого литературного течения, так как в конце 1970-х годов стало понятно, что проза о деревне перешла на новый этап развития. Название

«онтологическая» или «философско-онтологическая», по ее мнению, более соответствовало литературе, исследующей проблемы бытия вселенского значения, однако новое название не смогло вытеснить прежнего.

В современный период «деревенская проза» как явление не только литературное, но и философско-этическое, нравственное, социально-историческое, вновь привлекает к себе внимание и переживает повторное критическое осмысление. Большой вклад в разработку темы внесла современная исследовательница А. Большакова [29, 30]. За рубежом наибольший интерес к этой теме в настоящее время проявляет американская славистка К. Партэ [237, 238]. Сходство литературоведческих позиций исследовательниц наблюдается не только в их оценке «деревенской прозы» как самого влиятельного, эстетически полноценного и идеологически значимого направления русской литературы второй половины XX века. Они обе выводят ее за рамки решения проблем народно-крестьянской жизни, так как потенциал этой прозы шире - деревенская проза существует в контексте споров по вопросам национализма, феномена «русскости», проблемы Россия - Запад. По мнению А. Большаковой, деревенская проза оказала содействие в возвращении в общественное мнение русского народа подавленных, вытесненных ментальных пластов. Таким забытым, подвергнутым презрительному отношению в сталинские времена понятиям, как «деревня», «земля», «крестьянство», было вновь возвращено достоинство, а их «реабилитация» в произведениях писателей-«деревенщиков» способствовала сохранению россиянами памяти о своем историческом прошлом [29, с. 4].

Исследование этих понятий неизбежно приводит к проблеме соотношений и связей разных культур. Взаимодействие литератур включает, кроме прямых контактов, существующих всегда в литературном процессе, прежде всего, связи типологического плана. Установление этих связей способствует формированию целостного представления о литературе.

Все, что волновало «деревенскую прозу» - разрыв с традициями, лишение коренных деревенских жителей их генетических корней, миграция в город, ускорение темпов жизни, механизация производства, всеобщая модернизация, загрязнение окружающей среды, духовная и моральная деградация - все это относится и к проблемам современной западной жизни. Понятия «деревня», «земля», «крестьянство» не являются чуждыми и для иностранцев. К. Партэ считает, что любая страна, в сжатые сроки сменившая преимущественно сельский образ жизни на более урбанизированный путь развития имеет много общего с Россией, и, таким образом, «деревенская проза» имеет универсальный характер [102, с. 18].

К. Партэ использует сравнительно-типологический анализ для выявления всеобщей природы в литературе России и западных стран, но не исследует истоки этого явления. Ее задача - охарактеризовать поэтику «деревенской прозы». Более пристальное внимание феномену универсальности темы деревни уделяет А. Большакова. Она предлагает искать общие повторяющиеся черты на более глубоком уровне типологических ментальных пластов. Поиск генетико-типологических схождений, общего, типического, повторяемого, может, по ее убеждению, стать основой любого сравнительного анализа [30, с. 5]. Для такого анализа А. Большакова предлагает использовать архетип. Литературный архетип известен как сложившаяся исторически на уровне подсознательного сквозная модель, способная порождать бесчисленное количество отражений. Образ русской деревни А. Большакова относит к архетипическим формам национального самосознания, уходящим в глубины коллективного бессознательного.

61 1. 3. Национальный образ мира в русской литературе

В русской литературе деревня всегда занимала особое место. В произведениях Н. Карамзина, А. Пушкина, С. Аксакова, Н. Гоголя, И. Тургенева, И. Гончарова, М. Салтыкова-Щедрина, И. Лескова, Льва Толстого, А. Чехова, М. Пришвина, И. Бунина деревня была не просто местом действия, а прообразом России. К концу XIX - началу XX века крестьянство составляло около девяноста процентов населения Российской империи. "Русский народ" и "русское крестьянство" были по существу понятиями-синонимами. Преобразование России не могло произойти без изменений в деревенском сообществе. «Начиная с пушкинской «Деревни», проникнутой болью за страдания народа и ожиданием того дня, когда можно будет увидеть «народ неугнетенный», писатели XIX века выступают как люди, душа которых, говоря словами Радищева, народными страданиями «уязвлена стала» [94, с. 3]. В XIX веке крестьянский образ жизни был описан писателями, которые сами крестьянами не являлись, поэтому это был взгляд на деревню со стороны. Это было отношение к деревне постороннего человека, знающего о крестьянской жизни, видевшего крестьянский труд, восхищавшегося природой, но деревне не принадлежавшего. Именно это обстоятельство заставило американского критика русской литературы Э. Брауна заявить: «Несмотря на то, что крестьянин был главным объектом внимания многих русских писателей, XIX век - великий век романа, как заметил Дональд Фэнгер, не дал нам ни одного значительного романа о крестьянской жизни. Писатели-интеллигенты наблюдали за жизнью крестьян с некоторого эстетического расстояния» [185, с. 340J. И все же представители русской классической литературы стали всенародно признанными именно потому, что обращали свой взор на деревню и, описывая русский народ, старались преодолеть разницу в мировоззрении, используя бесценную русскую историю и опираясь на православные традиции христианства. В своих произведениях они создавали народный тип, в том

числе, и колоритные образы крестьян, стараясь проникнуть в их внутренний мир, представить разнообразные качества народного характера, показывая, таким образом, своеобразие русского национального мира, сокровенную жизнь национальной души, красоту, силу и мощь русского народа, величие его духа. Как отмечается в одной из статей о творчестве Лермонтова, «он, как и Пушкин, обратил свои проницательные взоры на народ, преодолевая дворянские предрассудки и возвышаясь над своим временем» [94, с. 252].

Уже в эпоху Просвещения европейские историки обращали внимание на судьбу русского народа. Внешнеполитические успехи России, ее явное стремление к преобразованиям наполнили ожиданиями даже таких западноевропейских просветителей, как Вольтер и Дидро, лишили их восприятие критической остроты. Однако в эпоху Французской революции отчетливо слышались голоса тех, кто резко осуждал угнетение русского народа феодальным государством. Так, в 1792 г. в «Allgemeine deutsche Bibliothek» появилась статья, направленная против идеализации русского крепостного права. Автор восстал против «приукрашивания такого рабства, когда человеческое достоинство унижено, а к людям относятся, как к скоту. Пребывают ли негры-рабы в столь же постыдном рабстве?» [123, с. 94]. Таким образом, мы видим, что критика русского феодального государства проникнута глубоким сочувствием к народу.

Если в «деревенской прозе» советского периода внимание писателей было приковано к деревне как к центру коллективной жизни в пространстве патриархального уклада, то в литературе XIX века внимание было сосредоточено в основном на дворянском поместье. Дворянская усадьба, родовое гнездо были так же важны для писателей-интеллигентов, как крестьянская изба для простых крестьян. С дворянским поместьем были также связаны воспоминания писателя о детстве, представления о родном доме, оно являлось символом истоков, традиций, красоты.

Указывая на преемственность литературных традиций, К. Партэ напоминает, что повествование о закате деревенской жизни не ново для русской литературы. Правда, важным объектом литературного творчества с 1850 года и до самой революции было дворянское поместье, а не крестьянская изба. Его постепенный упадок символизировал общее нездоровье существующего образа жизни. Смерть дворянской усадьбы и жизнь, символом которой она была, описаны и в романе Гончарова «Обломов», в «Отцах и детях» Тургенева, и особенно убедительно - у А. Чехова в «Вишневом саде». К. Партэ считает, что описание последних дней жизни в усадьбе и вырубки вишневых деревьев символизирует конец усадьбы и старого уклада не только для дворянства, но и для крестьян [102, с. 88].

После этого произведения русская литература больше не обращалась к дворянскому гнезду, за исключением ностальгических взглядов, только усиливших ощущение необратимого распада, в рассказах И. Бунина. И. Бунин использует поместье и близлежащую деревню в «Антоновских яблоках» (1900), «Суходоле» (1911) и «Последнем дне» (1913) как иллюстрацию «перехода от воплощенного идеала к его начинающемуся разрушению».

Крестьянин и общинная деревня важны были для Л. Толстого, Ф. Достоевского и писателей-народников, но их внимание все-таки сосредоточено больше на крестьянах, чем на ощущении утраты. Другие произведения дореволюционного периода, например, «Мужики» А. Чехова (1897), «Эпитафия» (1900) и «Деревня» (1910) И. Бунина изображают безнадежность и отчаянную бедность деревни, причиной которых стало разрушение исконного уклада деревенской жизни. И. Бунин соглашался с тем, что жизнь должна идти своим чередом, но он также видел, что и сильно обедневшее дворянство и крестьяне очень неохотно прощаются со старым образом жизни.

Мрачное описание деревни и крестьянского образа жизни, бедственного положения народа вызывало мысли о несправедливости общественного устройства и способствовало росту революционных настроений среди

прогрессивно настроенной интеллигенции. Однако интеллигенция конца XIX -начала XX века рассматривала народ скорее как объект, на который необходимо направить все свои силы, чтобы изменить его судьбу. Эту тенденцию, свойственную интеллигенции, отражали в своих произведениях писатели дворянского происхождения XIX века. Страстно, взволнованно, вдохновенно они воспевали стремление к общественной свободе, к освобождению русского народа. Духовная оторванность нашей интеллигенции от народа вызывала пристальное внимание в литературе. «По мнению Достоевского, она пророчески предуказана была уже Пушкиным, сначала в образе вечного скитальца Алеко, а затем Евгения Онегина, открывшего собой целую серию «лишних людей». И действительно, чувства кровной исторической связи, сочувственного интереса, любви к своей истории, эстетического ее восприятия поразительно мало у интеллигенции, на ее палитре преобладают две краски, черная для прошлого и розовая для будущего (и, по контрасту, тем яснее выступает духовное величие и острота взора наших великих писателей, которые, опускаясь в глубины русской истории, извлекали оттуда «Бориса Годунова», «Песню о купце Калашникове», «Войну и мир») [33, с. 60].

Многие представители интеллигенции того времени призывали предпринять какие-то меры для народного благополучия, людского счастья. Крайности, свойственные интеллигенции в отношении к народу, заставили Н. Бердяева написать, что «человеколюбие это было ложным, так как не было основано на настоящем уважении к человеку, к равному и родному по Единому Отцу; оно было с одной стороны состраданием и жалостью к человеку из «народа», а с другой стороны превращалось в человекопоклонство и народопоклонство. Подлинная же любовь к людям есть любовь не против истины и Бога, а в истине и в Боге, не жалость, отрицающая достоинство человека, а признание родного Божьего образа в каждом человеке» [27, с. 9]. Другой философ, В. Соловьев, выступая против двух крайних позиций -

«крепостников» и «народопоклонников», утверждал: «Задача образованного класса относительно народа состоит не в том, чтобы его эксплуатировать, и не в том, чтобы ему поклоняться и уподобляться, а в том, чтобы приносить ему действительную пользу, заботясь, чтобы он был просвещеннее и счастливее» [42, с. 147].

Литература отражала общее состояние русского общества и пыталась угадать тенденции его развития. Произведения наиболее выдающихся писателей, чутко уловивших надвигавшиеся великие потрясения, способствовали расцвету русской критической мысли и оживленным дискуссиям о судьбе России и путях ее развития. В начале XX века Россия вновь оказалась перед выбором дальнейшего пути. Представители каждого из направлений убеждали в правомерности своих теорий. Западники считали, что возврата к старому нет и быть не может. Славянофилы доказывали, что разрушение традиционных устоев (веками сложившейся системы ценностей) губительно для нации. В предупреждениях русских философов все чаще начинают звучать эсхатологические мотивы. Некоторые их них пытались использовать эти мотивы как предостережение человечеству, другие толковали их как новые возможности развития России. Чувствуя неизбежную трагическую развязку революционных событий в России, Н. Бердяев пытался подтолкнуть интеллигенцию к новому осознанию открывавшихся в связи с этим возможностей. Смысл любого творческого акта, по Бердяеву, не в накоплении культурного потенциала самого по себе, а в приближении «конца», или, точнее, преображении мира. Творческий акт в своей первоначальной чистоте направлен на новую жизнь, новое бытие, новое небо и новую землю. О новом небе и новой земле речь идет в Апокалипсисе. Вслед за Н. Федоровым, к которому он относился с большим пиететом, Н. Бердяев толкует «Откровение святого Иоанна» как предостережение человечеству: «конец мира» должен обернуться не гибелью его, а восхождением на новую ступень, которую

66 человечество призвано достичь своими усилиями, но по воле Господа» [42, с. 231].

Н. Бердяев понимает, что новый период в жизни человечества требует не только научно-технического, но и нравственного преображения. «Я иду так далеко, что утверждаю существование лишь эсхатологической морали. Во всяком моральном акте, акте любви, милосердия, жертвы наступает конец этого мира, в котором царит ненависть, жестокость, корысть. Во всяком творческом акте наступает конец этого мира, в котором царит необходимость, инерция, скованность, и возникает мир новый, мир «иной». Человек постоянно совершает акты эсхатологического характера, кончает этот мир, выходит из него, входит в иной мир» [42, с. 242]. Таким образом, бердяевская эсхатология это не кликушество о гибели бытия, а творческая программа его преобразования. Одного только социального переустройства общества недостаточно, необходим более коренной перелом - космический и нравственный.

Призывы и предостережения русских философов услышаны не были. История обрушила на Россию апокалиптические ужасы в виде мировой войны и революции.

Авангардные художественные и политические движения начала XX века сконцентрировали внимание на городе, и сельская тема отошла на задний план литературной жизни. Исключение, пожалуй, составили произведения М. Пришвина и С. Есенина. С. Есенин был участником организованной Н. Клюевым группы крестьянских писателей и поэтов, которые использовали материал народной культуры, чтобы нарисовать, в общем-то, утопическую картину мифической деревни, чувствующей отвращение к индустриальному будущему. Лирический герой С. Есенина провозгласил себя «последним поэтом деревни», готовым услышать, как «луны часы деревянные прохрипят мой двенадцатый час».

Деревня снова стала важным предметом литературного внимания после начала коллективизации в 1928 году и утверждения социалистического реализма в 1934 году. Колхозная литература, разновидность соцреализма, провозглашала и продвигала программу быстрых и необратимых изменений в деревне. Она подчеркивала важность начинаний, прогрессивных завоеваний для будущего. Это обнаруживается в героях этих романов (молодые партийные и колхозные чиновники и агрономы), в используемых образах и символах (трактора, комбайны, грузовики, сельские электростанции, новые дома, электрические лампы). Но особенно это заметно в названиях: «Комбайны» Журавлева, «История директора МТС и главного агронома» Г. Николаевой, «Поднятая целина» М. Шолохова, «Свет над землей» и «Кавалер Золотой Звезды» С. Бабаевского, «Счастье» И. Павленко, «Весна в колхозе «Победа»» Н. Грибачева, «Движение» В. Катаева, «Сотворение мира» Н. Закруткина, «Время строить» Ю. Галкина, «Искренне Ваш» Е. Мальцева и «Флаг над сельсоветом» А. Недогонова.

Э. Браун считает, что «русская литература советского периода, особенно в 1930 - 1940-е годы, рассказывала не о крестьянской жизни, а о заботе партии и режима в отношении «крестьянского вопроса». В то время миссией литературы было оправдание коллективизации и празднование ее триумфа» [168, с. 286]. Другой представитель американской литературной критики, В. Данхэм, напоминает, что сразу после войны нужно было восстанавливать репутацию колхозов. Деревня получила такой сокрушительный удар в военное время, потому что была опустошена еще до войны. Деревенское сообщество, лишившееся полноценных мужчин, смогло выжить только благодаря семейной сплоченности [182, с. 225].

В конце 1950-х - начале 1960-х годов деревня вновь привлекла к себе пристальное внимание писателей. Начинавшаяся вначале в виде очерков, критикующих недостатки управленческой политики на селе, эстетическая модальность деревенской прозы вскоре полностью заменила приукрашенную

действительность колхозных романов периода соцреализма. Позднее критики станут называть этот начальный период деревенским этапом литературы национального самосознания. Американская исследовательница деревенской прозы Катлин Партэ отмечает, что впервые «это взгляд на сельскую жизнь «изнутри»: большинство писателей - деревенщиков выросли в деревне, в отличие от авторов романов о колхозе, которые чаще всего были горожанами по происхождению и мировоззрению» [102, с. 20].

На этот раз писатели изображали то, что хорошо знали и к чему принадлежали сами. Они создавали образ деревни, которая была знакома им с детства. Чаще всего их детство приходилось на время, когда деревня еще носила следы патриархального уклада. Это была деревня, еще не тронутая цивилизацией, мало отличавшаяся от деревни, описанной в произведениях XIX века. С этой деревней современного писателя связывают воспоминания, ведущие к ностальгии по утраченному времени, детству, прежнему образу жизни. К. Партэ отмечает, что произведения деревенской прозы отличает особое отношение ко времени. «Ощущение времени в деревенской прозе медленное, цикличное, сфокусированное в основном не повседневной жизни и часто направленное на прошлое. Даже если действие происходит в настоящем, именно в прошлом рассказчик и герои ищут истоки, красоту, традиции и ценности. Страшно, что потеряв свое деревенское прошлое, русские потеряют и будущее» [102, с. 20].

Поскольку деревня является центром коллективной жизни в пространстве патриархального уклада, то ее изображение занимает значительное место в «деревенской прозе». Зарубежные исследователи русской литературы в своих монографиях обычно поясняют свой интерес к изучению русской деревни и русских крестьян. Американский исследователь-социолог Моше Левин в своей книге о создании советской системы предупреждает других ученых: «Чтобы понять Россию, просто необходимо изучать крестьян и ilx систему веры» [217, с. 27].

К. Партэ отмечает, что деревня более значима для этой литературы, чем колхоз, хотя территориально они могут совпадать (колхоз обычно включал в себя несколько деревень). «Название деревни - Шибаниха в «Канунах» В. Белова, Пекашино в «Пряслиных» Ф. Абрамова, Матёра в «Прощании с Матёрой» В. Распутина - более семантически значимо, чем название колхоза, которое обычно употребляется в ироническом ключе («Победа», «Путь к социализму», «Ленин»). Название деревни, в отличие от названия колхоза, дает ее жителям ощущение обособленности, позволяет отделить от жителей другой деревни и идентифицировать себя, например, как «пекашинцы» у Ф. Абрамова» [102, с. 23].

Отличительными признаками Деревни как архетипа являются его пространственно-временные характеристики. Пространство деревни замкнуто, ограничено, но и самодостаточно. Для жителя деревни пространство места жительства составляет его собственный мир, микрокосмос. Привычное, знакомое, обжитое пространство дает надежное ощущение комфорта, безопасности, свободы действий. Это пространство, конечно, не ограничивается только деревней. Сюда могут входить близлежащая территория: леса, поля, луга, реки, расположенные неподалеку, где деревенский житель также чувствует себя как дома. Выйти за пределы деревни - означает выйти из своего привычного мира, попасть в чужое, незнакомое пространство. Произведения «деревенской прозы» часто демонстрируют состояние растерянности сельского жителя, выходящего за пределы пространства своей деревни и попадающего в чужой, враждебный мир, чаще всего представленный городом. Так, например, герой В. Белова Иван Африканович, уехав из родной деревни в город на заработки, сразу же теряет жизненные ориентиры, ощущает свое одиночество и неприкаянность. Утратив привычное пространство, герой теряется в незнакомом месте, которое надо осваивать.

В «Последнем поклоне» В. Астафьев комментирует смерть девяностолетней тетки Агафьи, умершей в своем доме: «Какое же это редкое и

великое, по нынешним временам, счастье - прожить почти девяносто лет на своей родной земле, в родной деревне, в своем родном углу, в сельском миру, с детства близком и бессловесно любимом» [13, с. 26].

В «деревенской прозе» подчеркивается изолированность деревни от остального мира, с которым она связана проселком, дорогой, заворачивающей от ближайшего большака. Изоляция служила для усиления отличия не только между соседствующими селами, но и между городом и деревней. Американский критик А. Мак-Миллин, исследующий противостояние города и деревни в произведениях Белова, замечает, что для Белова настоящая родина -это его родная деревня, куда его постоянно тянут сильные связи, и которые можно разорвать только ценой моральной и духовной жизни. Критик приводит в пример отрывок из «Плотницких рассказов» В. Белова: «Из этой сосновой цитадели, из этих удивительных ворот уходил я когда-то в большой и грозный мир, наивно поклявшись никогда не возвращаться, но чем дальше и быстрее я уезжал, тем более неистово тянуло меня обратно» [25, с. 159].

Мак-Миллин считает, что в этом характерном отрывке проявилась не только глубокая эмоциональная зависимость, но и местный патриотизм, свойственный Белову [228, с. 181].

Бывает, что деревни, расположенные недалеко друг от друга, разделены границей или гранью. Они всегда имели особое значение. К. Партэ указывает, что «границы деревни традиционно обладали и магической, и социальной силой. В русском народном творчестве «перейти границу» означало стать уязвимым для злых духов, которые могли причинить вред или даже убить. В плане социального уклада люди из соседних селений могли иметь много общего, но оставалось различие в именовании, потому жители разных деревень зачастую воспринимали друг друга как чужаков. У В. Личутина в «Последнем колдуне» внутренний монолог героини воспроизводит это отношение в характеристике сына, который живет в другой деревне:

«Подумать же: ведь будто бы рядом деревня Кучема, верст двадцать рекой - не более, а уж не своя, а чужая. Там и люди-то, видно, иной крови и иного обычая, жита не сеяли и век к земле не касались, оттого и диковаты, и на язык круты. По старым-то временам, так Кучема для погорельских баб - словно другая нация. Вот и сын: лет пятнадцать не прожил там, а уж переиначили, все тамошние привычки воспринял...» [87, с. 23].

Если судить по этому отрывку, каждая деревня - отдельная родная земля, малая родина. «Каждая деревня имеет свои верования, каждое поселение свои обычаи» [217, с. 42].

С. Залыгин в повести «На Иртыше» описывает чувства неприязни крестьян из Крутых Лук при встрече с мужиками из соседней деревни, едущих на обозах, груженых сеном. «Калман - село от Крутых Лук считается двенадцать верст, но то считалось только, а верных пятнадцать было, грань же была с ними общая. Луговая грань вовсе была у крутолучинских под носом, только драться там было неловко с калманскими: снег на лугах лежал - не разбежишься. Драться бегали на Лисьи Ямки, на суходол» [58, с. 571]. Заподозрив калманских мужиков в краже сена с их лугов, крутолучинские рассуждают, что тогда «калманских догнать придется, сено у них отнять и морды всем подряд хорошо разукрасить» [58, с. 571]. Драки между мужчинами соседних деревень были обычным делом, причем, необходимо отметить, что дрались не только молодые люди. Моше Левин отмечает, что происходившие время от времени стычки, драки, часто планируемые заранее, приходились на время главных престольных праздников, и участвовали в них обычно мужчины соседних деревень. Удивительно, но итоги этих столкновений предвкушались и смаковались заранее. «Атавистические механизмы, смутно хранимые воспоминания о старых, долго решаемых и, вероятно, забытых земельных распрях между деревнями, могли поддерживать остатки ненависти и желания отомстить, готовые вспыхнуть по любому поводу, против настоящего или мнимого виновника почти мифического прошлого» [217, с. 35].

Крутолучинские мужики из повести «На Иртыше» после встречи с калманскими спокойно пытаются вспомнить, «чья нынче очередь драку начинать», демонстрируя обыденность этого события. Социолог М. Левин в одной из глав своей книги, исследуя проблему преступности, описывает, как происходили драки в деревнях: «Молодежь приносила с собой на вечеринку ножи, какие-нибудь тяжелые предметы, а взрослые присоединялись к ним, когда начинался «мордобой». Всегда находилось что-то тяжелое, что можно было использовать. И в итоге потасовки заканчивались, как правило, серьёзными увечьями и смертями. Смотря с этой точки зрения на проблему, можно сказать, что деревня была массовым убийцей — убийства совершались и молодыми, и старыми, которые вовсе не были преступниками в своей обычной жизни» [217, с. 35]. Однако, дальше он отмечает, что к убийству и вообще смерти в деревенском сообществе относятся проще, чем в городском. «Конечно, они оплакивают умершего и пытаются отомстить по-своему, но относятся к этому менее эмоционально, чем в городе». Об этом же факте упоминает и К. Партэ, когда вспоминает, с каким деловитым спокойствием и даже весело хлопотал об умирающем барине его слуга-крестьянин в рассказе Л. Толстого «Смерть Ивана Ильича» [102, с. 84].

Драки, устраиваемые между жителями соседних деревень, подчеркивали неприязненное отношение к «чужим», и в то же время доверительность в отношении к «своим». Границы каждой деревни «ограничивали» свое собственное пространство, создавали свой собственный мир, микрокосмос. Деревня была самодостаточным миром, где все были свои и хорошо знали друг друга. Если деревенское сообщество принимало какое-то решение, то всем «миром» или народом, то есть сообща. В одной из сцен повести «На Иртыше» жена Степана Чаузова уточняет у него правомочность принятого решения: «Как порешили-то? Народом?». Сообщество могло наказать, но могло и простить - в зависимости от серьезности совершенного проступка. В повести «На Иртыше» Нюрка, жена Петра Локоткова, изменила ему когда-то с

чужаком, пришлым портным. «Портняжку этого Петра гнал пастушьим бичом по тракту едва ли не до самой Шадриной, а про Нюрку после того с месяц никто не знал, живую ли ее мужик оставил либо нет. Потом Нюрка на людях все ж таки показалась - бледная, годов на десять постаревшая. И деревня Нюрку простила». Эта последняя фраза кажется очень важной для понимания роли деревенского сообщества в жизни каждого отдельного жителя деревни. В деревне, где пространство ограничено по сравнению с городом, каждый житель на виду, скрыть что-то здесь бывает трудно, поэтому, если кто-либо из деревенских жителей совершал неблаговидный поступок, то оказывался виноватым и должен был нести ответ перед обществом своих же односельчан. Деревенский сход, весь народ, мог наказать провинившегося или изгнать из своего сообщества. Можно найти множество примеров, подтверждающих это. Например, в повести В. Распутина «Живи и помни» поступок военного дезертира Андрея Гуськова вызывает осуждение всего деревенского сообщества. Андрей предполагает такой исход и такое отношение деревни, поэтому вынужден скрываться. Даже отец осуждает его поступок и не может пойти против своего сообщества. Жить с таким пятном в деревне Андрей не сможет. В конце повести несколько человек, преследующие дезертира, собираются поймать и наказать его. Настена, ожидающая ребенка, предпочитает в этой безвыходной ситуации покончить с собой, чем продолжать жить в деревне с таким позором. Испытывая жалость к Настене, которую, по существующим обычаям, должны похоронить как самоубийцу за оградой кладбища, деревенские женщины вступаются за нее, опять же сообща, всем миром, чтобы ее могила была рядом с другими.

Хронотоп деревни, выражающий взаимосвязь временнмх и пространственных отношений, имеет непосредственное отношение к концепту «родной». К. Партэ отмечает в своей монографии, что концепт «родной» - еще одно неотъемлемое свойство деревенской прозы [102, с. 26]. Слово «родина» обычно относится к России, но в канонической деревенской прозе оно более

широко употребляется в значении «малая родина», а не вся страна. На личностном уровне оно может относиться к деревне, в которой прошло детство, и которую называют «родная деревня». В 1960-х годах, когда лучшие сочинения стали тяготеть к большей лиричности, появилось много произведений, в названии которых использовались слова из семантического поля род.

Особенно удачный пример такого переходного произведения - рассказ В. Тендрякова «День на родине» (1964). Здесь слово «родина» используется отцом рассказчика, чтобы обозначить конкретную деревню Макаровскую, где В. Тендряков родился и провел первые месяцы своей жизни. Строго локальное значение этого слова дальше усиливается, когда В. Тендряков упоминает, что его мать из другой деревни - Игнашихи, и, таким образом, у них разные родины [129, с. 44].

Несмотря на то, что деревенская проза отражала или даже способствовала возрождению сильных националистических чувств в масштабах всей России, она чаще всего обращала свой взор на одну какую-то деревню или местность, поэтому в деревенской прозе много маленьких родин, и каждая - микрокосм, миниатюрная, всеобъемлющая вселенная. Деревенская проза отворачивается от гигантизма - крупного, безличного, многонационального государства, граждане которого легко перемещаются с территории на территорию или, как чиновники-управленцы из колхоза в колхоз. Писатели-«деревенщики» и критики говорили о принципиальном различии между родиной и территорией: «Человек, живущий на территории, не имеет чувства дома, малой или большой родной земли» [102, с. 27]. Каждый из этих писателей говорит о чем-то малом, но подлинном, глубоко личном и родном.

Отношение ко времени - одна из основных характеристик русской «деревенской прозы» и верный способ отличить ее от литературы соцреализма. Главной целью литературы соцреализма было изображение «реальности в ее революционном развитии», что отчетливо видно в романе В. Катаева «Время,

вперед!», в котором индустриальный подъем, а особенно установление производственных рекордов, описаны через ускорение времени. В отличие от литературы соцреализма, время «деревенской прозы» обращено в прошлое и отмечено ностальгией по ушедшему образу жизни.

Чтобы лучше понять произведения канонического соцреализма, нужно
понять их устремленность в будущее, к скорости, к полному отрицанию
щ традиционного ради создания нового мира. Чтобы справедливо оценить

«деревенскую прозу», нужно понять интерес писателей к прошлому, к деревенской жизни, к памяти. Образ «долгой дороги» в деревенской прозе - это не только неторопливые путешествия по русской глубинке, но и долгая дорога назад - к деревенскому детству писателей и прошлому русской деревни вообще.

Отношение ко времени, то, каким образом оно замедлено и повернуто

вспять, отличает «деревенскую прозу» не только от произведений соцреализма,

і но и от большей части «городской» прозы. Писатели-деревенщики обращают

больше внимания на богатое, состоящее из многих пластов чувство времени,

чем на новаторские сюжеты или оригинальных персонажей.

*

Этапы формирования течения

В 60-х годах XX века внимание любителей поэзии привлекли лирические стихи о родине, и особенно о деревенской родине, которые впоследствии получили название «тихой лирики» в противоположность «громкой» поэзии «шестидесятников». Эти стихи пришли в советскую литературу примерно в то же время, что и произведения о деревне, оформившиеся в дальнейшем в художественную тенденцию, известную как «деревенская проза».

Как отмечал А. Солженицын, представители этой прозы стали писать так, «как если б никакого «соцреализма» не было объявлено и диктовано, -нейтрализуя его немо, стали писать в простоте, без какого-либо угождения, кадения советскому режиму, как бы позабыв о нем» [119, с. 186]. Феномен «деревенской прозы» А. Солженицын назвал «не сразу замеченным беззвучным переворотом» в советской литературе того времени [119, с. 186].

Облик «деревенской прозы» определяли те же эстетические принципы и художественные пристрастия, которые были характерны для «тихой лирики»: публицистичности авторы этой прозы противопоставляли элегичность, мечтам о социальном обновлении - идею возвращения к истокам народной культуры и нравственно-религиозного возрождения. Однако по своему масштабу «деревенская проза» крупнее, и ее роль в литературном процессе несравнимо значительнее.

Если рассматривать причины обращения в конце 1950 - начале 1960-х годов большой группы писателей к осмыслению народной жизни, то можно выделить такие:

во-первых, социально-экономические и политические, связанные с бедственным положением русской деревни. К ним можно отнести государственно-феодальное бесправие крестьян (административное закрепление в деревне), разительное социальное неравенство в сравнении с городом, отчуждение крестьянина от результатов труда.

Во-вторых, причины историко-культурные, главная из которых — трагический характер судьбы русского народа в XX веке и уничтожение народной культуры. Суть трагедии - переход к индустриальной цивилизации не эволюционным, а революционным путем. Постепенно становится очевидной необходимость возврата к ценностям коллективной жизни и реабилитация в культуре крестьянства.

В-третьих, причины этические и мировоззренческие: осознание изменений в национальной этике как следствия разрыва с традициями народной жизни, разрушения целостного крестьянского сознания и миропонимания и формирования фрагментарного (маргинального) сознания как основного типа мышления. Все это позволяет определить литературу о деревне как литературу национального самосознания [128, с. 8].

Перечисленные причины, безусловно, свидетельствуют об объективности и исторической закономерности возникновения нового литературного течения, однако, они не объясняют «тяги» писателей к теме деревни. Менее рациональное объяснение, на наш взгляд, состоит в том, что «деревенская проза» стала своеобразным ответом на разочарование в технократическом, рационалистическом пути развития страны; попыткой обретения утраченного «рая» через возвращение к истокам национальной культуры, патриархальным заветам [69, с. 88]. «Деревенская проза» опровергала коммунистический «миф» литературы соцреализма.

Истоки «деревенской прозы» русские и зарубежные историки литературы иногда связывают с именем В. Овечкина [36, с. 141; 133, с. 255; ПО, с. 312]. Так, например, американская славистка К. Партэ считает, что термин «деревенская проза», обозначающий литературу с деревенской тематикой, деревенскими персонажами, деревенским местом действия, возник из очерка «в стиле Овечкина» примерно в конце 50-х - начале 60-х годов [102, с. 20].

Характерной особенностью этого времени стало возвращение в литературу такого, уже почти забытого, жанра, как очерк. Несмотря на то, что очерк В. Овечкина был стилистически близок к соцреализму, его новизна заключалась в том, что автор смог ввести в него материал, неприемлемый для традиционного «колхозного романа».

В. Овечкин и другие очеркисты изображали реально существующую жизнь колхозников и высказывали смелую по тем временам критику местного руководства. То, что жанр острокритического очерка «в стиле В. Овечкина» получал официальное одобрение, объяснялось желанием партии исправить удручающее положение дел в сельском хозяйстве.

Тем не менее, «объективно открываемый в очерках абсурд социально-экономических отношений у В. Овечкина все же не перерастал в критику самой системы, суть проблемы сводилась к субъективному фактору - плохим управленцам. Такая позиция вытекала из тогдашнего состояния общественного сознания, в котором господствовала идея, что при социализме нет объективных причин для существования отстающих звеньев в экономике, и все дело в кадрах. Вместе с тем эти очерки разрушали миф о советской системе как народной, и их заслуга заключалась в обращении к анализу конкретной социальной действительности» [128, с. 17].

Советская критика о «деревенской прозе»

С позиции современности можно утверждать, что в пору своего расцвета «деревенская проза» всколыхнула многие процессы в обществе. Стимулируя интерес к русской истории и культуре, она дала толчок развитию национального самосознания и способствовала возрождению в России критической мысли.

Чтобы оценить значимость и влиятельность, которые благодаря «деревенской прозе» обрела литературная критика во второй половине XX века, нужно вернуться к роли советской критики в 1930 — 1950-е годы.

В период правления Сталина критик выступал, прежде всего, как эксперт идеологической «правильности» сочинения. Художественные открытия предполагались в пределах одного лишь метода - соцреализма, другие направления подавлялись в зародыше. Твердя повсюду о прогрессе, советская критика на деле тормозила его в искусстве. Она утратила представление о национальной классике и подняла на щит художественно второсортные сочинения. «Произведения высшего уровня оказались «теневой» литературой, ибо созданы они в споре с властвующей идеологией. В 30 — 50-е годы серая публицистика стимулировала поток однообразной художественной продукции, преобладали парадно-ритуальное самовосхваление и «проработочные» кампании» [63, с. 295]. Необходимость противостоять мертвящей тоталитарной идеологии, догмам соцреализма, требованиям партийной цензуры препятствовала саморазвитию литературно-критической мысли, поэтому критики мирового уровня, интересной другим культурам, сталинская эпоха не дала.

В период «оттепели», под которым большинство исследователей понимает десятилетие с середины 50-х до середины 60-х годов, началось некоторое оживление литературных дискуссий, возвращение культуры полемики, размежевание позиций журналов - этим, прежде всего, отличается новейший период от предыдущего. Большую значимость стало приобретать взаимодействие между литературой и критикой.

Началом тесного взаимодействия аналитической прозы о деревне и критики можно считать появление в 1953 году в журнале «Новый мир» статьи В. Померанцева «Об искренности в литературе», вышедшей через год после публикации в том же журнале «Районных будней» В. Овечкина. Померанцев остроумно осмеял некоторые послевоенные колхозные романы - «Кавалера Золотой Звезды» С. Бабаевского (1947-48) и «Жатву» Г. Николаевой (1950). Одновременно он одобрительно отозвался об идеологической и эстетической ценности «Районных будней». Последовавший за этим всплеск критического осмысления эффективно убрал из фокуса внимания «колхозную» литературу и создал вакуум, который впоследствии заполнила «деревенская проза».

С самого начала в критическую полемику были вовлечены и писатели-«деревенщики»: свой вклад в разработку темы внесли Ф. Абрамов, В. Тендряков, С. Залыгин, Е. Дорош и В. Овечкин, написавшие эссе о связи «колхоза и литературы» [1, 57, 99]. Имя Абрамова стало известно после того, как в 1954 г. на страницах журнала «Новый мир» была опубликована его полемическая статья «Люди колхозной деревни в послевоенной прозе». Смелость критика проявилась в том, что он покусился на «святая святых» -подверг беспристрастному анализу произведения официально признанных писателей, лауреатов Сталинской премии. Ф. Абрамов, высмеявший «кудрявое однообразие» писаных красавцев и красавиц — героев произведений сталинских лауреатов, увидел в этой литературе опасности лакировочной, бесконфликтной прозы, весьма далекой от действительных проблем, которыми жила деревня в первые послевоенные годы. В этой статье Абрамов требовал правды, даже если она была нелицеприятной. Такую правду о жизни сам писатель рассказал в «Братьях и сестрах». Как заметил И. Золотусский, в этом романе «дана запевка, взята интонация» всей прозы Абрамова.

Другие критики также хотели, чтобы в новой литературе воплотились качества, которых не хватало «колхозной» литературе: искренность, неприкрашенность, конфликт, внимание к языку и стилю, глубокие психологические портреты героев и знание деревни.

С появлением «Деревенского дневника» Е. Дороша (1956-1970) и «Владимирских проселков» В. Солоухина (1957) «деревенская» литература ушла от «колхозной» еще дальше, а вместе с ней изменилась и критика. Писатели обратили более пристальное внимание на повседневную жизнь простых крестьян, их культурное и природное окружение и наконец-то вышли за пределы колхозной конторы. Как только внимание переключилось с советского колхоза на русскую деревню, критики стали искать новое название для этого распространившегося движения. И к середине 1960-х годов жанровый термин «деревенский очерк» был заменен более гибким - «деревенская проза».

Вскоре, однако, стала понятна неоднозначность и дискуссионность и этого названия. Термин «деревенская проза» оспаривался и с эстетической, и с идеологической стороны.

Восприятие «деревенской прозы» англо-американской славистикой

В настоящее время значение «деревенской прозы» для русской культуры подтверждается и российскими, и англо-американскими исследователями, изучавшими феномен этого литературного явления. Так, в своей книге «Икона и топор» известный советолог Дж. Биллингтон утверждает, что творчество писателей-«деревенщиков» стало основным движением в культуре России в 1970-х и начале 1980-х годов [28, с. 13]. Исследователи отмечают значимость этого явления в реабилитации таких понятий как «деревня», «земля», «крестьянство», и возрождении интереса к национальной культуре [29, с. 4]. По мнению американского слависта К. Партэ, «деревенская проза» сыграла центральную роль в возвращении русской литературы к своим корням, в восстановлении достоинства и ценности русского крестьянства, его традиций, фольклора и всего того, что отвергалось в первой половине существования советской власти [102, с. 160].

В этой главе предпринимается также попытка доказать, что «деревенская проза» была одним из культурных явлений советского периода, создававших образ русского национального мира на Западе.

Представление об этом идейно-эстетическом литературном течении складывалось за рубежом постепенно, под влиянием возрастающей популярности и значимости «деревенской прозы» в Советском Союзе. Начало движения «деревенской прозы» многие англо-американские литературоведы связывают с появлением в середине 1950-х годов очерков В. Овечкина, Е. Дороша, Г. Троепольского, отличавшихся от «колхозных романов»1 новизной подхода к сельскохозяйственной теме и смелой по тем временам критике руководства на селе [102, с. 20J. Более пристальное внимание этому литературному течению стало уделяться позднее, когда с появлением таких вершинных произведений, как «Матренин двор» А. Солженицына, «Привычное дело» В. Белова, «Братья и сестры», «Деревянные кони» Ф. Абрамова, «Последний срок» В. Распутина, стало ясно, что эти произведения объединяет не только тематика, но и особое философско-эстетическое отношение к миру. Несомненный интерес западных литературоведов (Д. Гиллеспи, Дж. Хоскинг, К. Партэ и др.) вызывали острые критические публикации в связи с появлением новых значительных произведений, свидетельствующие о влиятельности «деревенской прозы» на родине. Анализ критических работ англо-американских славистов позволяет сделать вывод, что они следили не только за развитием нового литературного течения и публикациями произведений, но и изучали по периодическим изданиям литературные дискуссии ведущих советских критиков.

Термин «деревенская проза», используемый даже в новейших учебниках по истории русской литературы второй половины XX века [82, с. 688], в англоязычной критике переводится как "village prose", "country prose" [257], реже "countryside prose" [251] или "countryside fiction" [163], "rural literature" [182] или "peasant literature". Произведение, относящееся к «деревенской прозе», иногда называют "agrarian novel" [163, с. 245]. За рубежом под этим понятием понимается литература о деревне, созданная за сорок лет (с 1950-х по 1980-е годы) и противопоставляемая эстетике соцреализма, опирающейся на этот же материал. «Для англоязычной критики определение «деревенская проза» указывает на произведения, в которых соцреалистический канон отсутствует или принципиально редуцирован, присутствуя в виде «следов», оставшихся после его преодоления. В этом широком значении термин «деревенская проза» до сих пор используется отечественными критиками» [128, с. 7].

Недостаток этого термина, осознаваемый и отечественными и западными исследователями (Е. Старикова, Г. Белая, Н. Шнайдман, К. Партэ, Э. Браун и др.), заключается в том, что он концентрируется на изображении предмета (жизнь деревни) и не затрагивает эстетической сущности самих художественных концепций, создаваемых с использованием этого жизненного материала. Тем не менее появление термина в период оттепели симптоматично, поскольку фиксирует возрождение в отечественной литературе интереса к различным аспектам национального бытия.

Еще большее внимание к русскому национальному миру деревенская проза вызвала на Западе. Появление произведений о деревне приводит зарубежных исследователей к убеждению в необходимости изучения деревни, тем более, что Россия долгое время воспринималась на Западе как аграрная патриархальная страна. Американский историк Моше Левин называет деревню «живой ячейкой сельского общества России», о которой довольно мало написано. Он предостерегает западных ученых, что без знаний о деревне что-то очень важное будет теряться не только для понимания сельского общества, но, возможно, и для понимания всей России: «Именно внутри деревенского сообщества осуществлялся институт семьи и труда, существовали социальная иерархия и внесоциальные ценности, добрососедские взаимосвязи - силы, которые поддерживали этот огромный сельский мир, формировали, сохраняли и, порой, охраняли Россию» [217, с. 16]. Другой американский исследователь, критик русской советской литературы Джефри Хоскинг, признает, что ещё до недавнего времени крестьяне составляли большую часть советского населения, а сельскохозяйственные проблемы были одной из главных тем выступлений политических лидеров [205, с. 50].

Восприятие творчества Ф. Абрамова англо-американскими славистами

Одним из писателей, чье творчество было «пересмотрено» в послесоветский период российской критикой, является Ф. Абрамов. Д. Гиллеспи называет его и В. Тендрякова посмертными «любимцами» гласности [193, с. 77]. «Задержанные» произведения Абрамова представляют собой еще один - не только идеологически-оппозиционный, но и собственно литературный - шаг, идентифицирующий современные модификации в архетипическом развитии Деревни. А. Большакова указывает на то, что все художественные произведения Абрамова вместе с автобиографическими заметками, дневниковыми записями, мемуарами образуют сложное и подвижное интертекстуальное пространство и вводят творчество писателя не только в русло классической русской традиции, но и в мировую традицию метапрозы, представленную, как считают Д. ІПепперд и Г. С. Морсон, прежде всего именами Пушкина, Гоголя, Достоевского, Сервантеса, Стерна [29, с. 60]. Включение советского писателя в один ряд с такими выдающимися представителями мировой литературы говорит о признании его таланта и авторитета на Западе. Английский критик Дэвид Гиллеспи, также очень высоко ценивший Абрамова, заявляет, что достаточно было бы одной повести «Поездка в прошлое», чтобы помнить Абрамова и сто лет спустя, и чтобы его имя вошло в историю русской литературы [195, с. 81]. Для Гиллеспи это произведение (написанное в 1963-1964 годах, опубликованное в 1993 г.) оказывается ключевым в осмыслении творчества Абрамова в целом. Его «задержанные» произведения, к которым относятся также «Кто он?» (публ. 1993) и «Белая лошадь» (публ. 1995), наряду с личными, архивными записями писателя, свидетельствуют о том, что свои подлинные чувства - сомнения, неуверенность, отчаяние, негодование - Абрамов вынужден был оставлять для себя и писать «в стол».

В статье «Общественный дух, личные сомнения» Гиллеспи, пытаясь найти ключ к пониманию личности Абрамова, ставит задачу рассмотреть в единстве творчество писателя и его внутренний мир, создав тем самым цельное представление об Абрамове как художнике и человеке [195, с. 12]. Желание Д. Гиллеспи развести эти два понятия соответствует теории М. Бахтина, в которой он размышляет об искусстве и ответственности: «Художник и человек наивно, чаще всего механически соединены в одной личности. ... Когда человек в искусстве, его нет в жизни, и обратно» [20, с. 10]. Как писал М. Бахтин: «Автор-творец поможет нам разобраться в авторе-человеке, и уже после того приобретут освещающее и восполняющее значение и его высказывания о своем творчестве» [20, с. 5]. Стремление создать образ личности Абрамова через рассмотрение этих двух, существующих сахмостоятельно, но взаимовлияющих друг на друга начал, отражено и в названии, которое Д. Гиллеспи дал своему исследованию -«Общественный дух, личные сомнения».

Условия, в которых приходилось работать Абрамову и другим писателям, Д. Гиллеспи метко называет «шизофренией, порожденной в советской культуре угнетающим аппаратом цензуры и контроля, где опубликованные произведения лишь намекали на правду, которая могла быть полностью выражена только в частных дневниках, письмах и записках» [195, с. 76].

Высказывания писателя в отношении таких этапов в советской истории, как коллективизация, особенно интересны Гиллеспи как представителю другой культуры. Он подчеркивает, что многократно возникающая в записях Абрамова тема коллективизации, волнует художника как проявление высочайшей несправедливости. В этих личных записях Ф. Абрамов вновь отрицает представление о кулаках как антинародном классе, отвергая, таким образом, одно из главных оправданий коллективизации. «Я снова думал о России. Было ли на самом деле необходимостью так поступать с кулаками? Не оттуда ли идут все наши беды? Сколько людей мы потеряли? ... можно ли сложить все потери? Гражданская война. Три миллиона в первую мировую войну. Коллективизация. Двадцать миллионов, как говорят. Сталин, Великая Отечественная война, послевоенный голод... Искоренение народностей. Удивительно, что мы всё еще живы. А в Сибири? Раньше была Сибирь, теперь уже нет. Искоренение. Сколько могил мы выкопали...» [195, с. 78]. Он также заявляет, что коллективизация разрушила сельское хозяйство на следующие сорок лет. Гиллеспи подчеркивает, что Абрамов не был слеп к ужасам и угнетающей правде советской истории и фальсификациям официальной политики. Размышления Абрамова об одном из самых трагических периодов в истории русской деревни раскрывают его как человека, глубоко обеспокоенного судьбой крестьянства. Сомнения, мучившие его, провоцировали то подавленное состояние, которое передано в его дневниках, где Абрамов явил свое бескомпромиссное отрицание коллективизации.

Личные записи Абрамова, наряду с его «задержанными» произведениями, помогают английскому критику Гиллеспи восполнить недостающие элементы в картине творчества русского писателя и создать целостное представление о нем как о художнике. Аналогичный подход к изучению творчества Абрамова демонстрирует А. Большакова, предлагающая анализировать его метапрозу на интертекстуальном уровне, помещая в центр (рассматриваемого единства) собственно текст литературного произведения и располагая вокруг него сопутствующие тексты. Последние, вступая во взаимодействие с первым, словно бы взрывают его самозамкнутость, превращают его в открытую систему «невысказанного», «задержанного», выводя читателя к широким пластам исторической действительности [29, с. 62].

Повесть «Поездка в прошлое» вызвала большой резонанс в западной критике не только потому, что обличала коллективизацию. Внутритекстовое пространство повести организовано таким образом, что позволяет вместить несколько смысловых пластов на символическом уровне. Исследователь А. Большакова в этой связи даже ставит вопрос об уместности применения для этого произведения - как и для всей современной прозы в целом - категории «символический реализм» [29, с. 60].

Д. Гиллеспи утверждает, что эта повесть очень напоминает ему «Матренин двор» А. Солженицына компактностью формы и широтой взгляда, так как «успевает сказать обо всем, что может быть сказано на протяжении нескольких страниц, и эта сжатая выразительность значительно усиливает повествование» [193, с. 78]. Мы остановимся более подробно на анализе этой повести английским исследователем, так как в нем продемонстрированы возможности сравнительно-исторического метода в выявлении типологических схождений повести «Поездка в прошлое» с другими произведениями.